Вот оно, счастье - страница 16
Вопреки несомненности того, что все новое стоило больше того, что имелось на руках, ни одного торговца от дверей не гнали, и многие временно поселялись на сеновалах или в сараях – или получали просто кружку чаю, мэм, да ломоть хлеба, пока не подадутся они дальше по дороге в сумерки. Далее, подобно ласточкам, некоторые на следующий год возвращались и вспоминали о гостеприимстве такого-то дома и о том, что рассказывали им там о хвором ребенке или о сыне или дочке, уехавших в Бостон или Нью-Йорк, и неким тайным искусством связи мест и людей помнили они истории каждого семейства и забывали, что те никакого добра у них не купили. Но какая разница, им хватало необходимого оптимизма всех торговцев, и в этом году имелись у них эти яркие салатники: вы гляньте-ка, постучите, хозяйка, ну же, не разбить их, потому что – смотрите! – они из пластмассы.
Кристи, подумал я, – из таких. А может, как Хартиган – пучеглазый, творожистоликий и зубастый фортепианный настройщик из Лимерика, по виду ненадежный, потому как, говорила Суся, не жиреет; зашит он был в худющий полосатый костюм и вечно проезжал через Фаху после того, как, по его словам, настраивал в городе монашкам. Хотя фортепиано – инструмент величественный и в Фахе едва ль не умозрительный, Хартиган попутно заглядывал в несколько домов на случай, если удастся заронить интерес в покупке инструмента с рук или хотя бы каких-нибудь нот, что подойдут и для аккордеона, хозяйка, если водился в доме аккордеон. Стоя в дверях, Хартиган курил и обводил взглядом товар. “Виргинская смесь, – говаривал он, посматривая на папиросу, дымившуюся у него между пальцев. – Гладкая, как сливки”.
Быть может, из-за некоего первобытного, но глубокого обаяния, связанного с настройкой инструментов, а может, из-за таинственной притягательности любого, кто хотя бы по касательной относится к музыке, за Хартиганом, по слухам, тянулся длинный шлейф романов и внебрачных связей, и все они – вопреки тому, каков был он с виду, и в доказательство непостижимых дамских глубин.
И вот, поскольку я не хотел, чтоб этот чужак взялся предлагать мне что он там припас, пока Дуна с Сусей не вернулись с Мессы, из-за оков моей тогдашней застенчивости, а также оттого, что сам Кристи целиком непринужденно сидел себе на сыром лежне, я сказал ему лишь это:
– Их нету. Они в церкви. – А затем, сам не знаю почему, через миг добавил: – Страстная среда.
На что он не ответил, а лишь кивнул и улыбнулся реке и дороге, по какой пришел.
Из окна в скотном сарае пришла кошка – выяснить, что к чему, для чего потерлась о штанину чужака. Кристи погладил ее по голове.
– Привет, Кыся, – молвил он.
Прожив приличный отрезок жизни, учишься ценить неповторимость творения. Понимаешь, что нет такого понятия, как “средний мужчина” или уж тем более “средняя женщина”. Но даже тогда, в те первые мгновенья рядом с ним на том лежне, думаю, я знал, что есть в Кристи нечто чарующее. Всяк носит в себе целый мир. Но некоторые меняют самый воздух вокруг себя. Лучше я и сказать не смогу. Не объяснить это – лишь почувствовать. Легко ему было в себе самом. Может, в этом первое дело. Ему незачем было заполнять тишину – и хватало уверенности рассказчика, когда история еще не явлена, тесемки ее не развязаны. Шевелюры его уже сколько-то не касался цирюльник, борода взбиралась по щекам и нисходила за ворот рубахи, какая вокруг верхней пуговицы посерела от грязи с пальцев. У плоти лица имелось то же свойство бывалости, как и у одежды и пожитков, словно провялилось оно от жарких солнц и студеных ветров. Он был глубоко морщинист, как замша. Его жизнь на нем писана. О глазах я уже упомянул. По-прежнему их вижу. Сдается мне, истинная неповторимая природа глаз человеческих не поддается описанию – или, во всяком случае, не для моих это способностей. Глаза – как ничто иное или ничье иное, и, возможно, они лучшее доказательство существования Творца. Вероятно, то стародавнее про глаза и душу – правда, точно сказать не могу, но, впервые увидев Кристи, задумался, отчего у человека берутся такие глаза.