Вовка. Рассказы и повесть - страница 6



Я свободно как адам разделся догола, и даже погладил от наслаждения свои бледные ляжки, давно уже стыдливо живущие под одеждой. Рыжий потупил свои блестявые глаза, будто я опозорился перед ним срамотой.

– Ты чего это, а? бабой стал… – но не дав потрепать себя за ушами, сконфуженный пёс отпрыгнул вдруг в сторону, и хоть ещё чуточку оглядываясь, потрусил назад в свои дебри.

– Вот тебе, бабушка, и юркин пень… – Я немного возмутился подобной быстротечной дружбой, потому что силком в товарищи не набивался, а рыжий ко мне сам подошёл. – Ну и бог с тобой, чеши-ка подальше.

Привязав к шее рюкзак с одеждой, я потихоньку начал сплавляться как самоходная баржа, увязая ногами в водорослях, а руками в вездесущих кувшинках. Будь на том берегу какая-нибудь симпатичная дролечка, то я бы нарвал ей цветов и вручил сей букет, выйдя к ней из речной пены как прекрасный афродит. Но в особняке скорей всего жили одни воспоминания о былом – такие же бесплотные, как и мечты о будущем.

Вот люди говорят, будто в старинных заброшенных поместьях селятся неприкаянные привидения – будто бы души тех умерших, кто был зверски убиён или не похоронен по церковному обряду. А мне кажется, что эти белые облаки, которые ночью и днём таскаются по замковым переходам, гремя тяжёлыми башмаками да железными кандалами – на самом деле есть неисполненные грёзы, кои хозяева выпустили из души в миг своей великой веры, в мгновенье сердечной радости. Но не дали им вьяве воплотиться, то ли струсив от трудностей, то ль застыдившись своих восторженных откровений. Вот и бродят те грёзы по миру в крепких оковах неверия: там среди всех и мои уже есть – грякают железом, бесятся от бессилья, ждя пока я их раскую.

Ну во всяком случае, одну я сейчас расковал. Мне давно уже хотелось побывать в таком вот заброшенном замке, поглядеть его рощу и сад, статуи, ниши, альковы.

На этом берегу меня встретила чёрная сучка, собака. Она следила за мной пока я одевался, злобно тряся воспалёнными сосками и щеря клыки. Наверное детишки, подрастая в каком-то подвальном логове, её дочиста высосали, до безмясья – и предо мной она дрожала на четырёх костях, слезясь дистрофичной яростью на весь белый свет.

Сала в рюкзаке было мало; зато много хлеба: пока я шебуршил пакетом, доставая добрый кусманчик подчерствевшей буханки, а потом натирал его пахучим жирком, псина чуть сама себя не сожрала, от голода клацая челюстями – и в два прихлопа проглотила моё угощение.

– Уууу, ведьма, – мне вдруг показалось, будто в её красной пасти горит адский пламень.

Дорога к особняку была обихожена. Не сказать, чтобы к ней недавно приложили рабочие руки: но тот древний предстолетний труд окрестных селян стал хорошим заделом для антикварной сохранности барской усадьбы. Восстановить её больше нельзя – она здесь уже никому не нужна, пусто место, несвято; но можно законсервировать в земной банке под небесной крышкой, как допотопный дворец Колизей, кой уже тысячи лет на весеннюю траву осыпается, да никак не осыпется.

Кверху вела меня гранитная лестница: из того серо-пёстренького гранита, которым нынче обделывают бедноватые кладбищенские памятники, и считают его последней дешёвкой – а тогда, видно, он был в цене. С донизу – до самого, кажется, неба – по бокам вился какой-то сорняковый плющ, поползень без названия.

Псина тоже шла за мной по лесенке, не приближаясь близко. – Ведьма, подойди; – но она только гневно глядела в мои глаза, колдовским нюхом чуя, что я ей больше не дам. Костлявые ноги её почти не гнулись на подъёмах, словно бы она вот-вот выписалась из ветклиники на протезах.