Вовка. Рассказы и повесть - страница 4



– Спасибо вам, отче – вы меня напугали; я грезил о доме и кормилице доброй своей. Как мне их повидать?

На эти слова улыбнулся хитренький дедушка, подтерев под очками смешливые слёзки: – Да от дома остались лишь две белых колонны у входа, с нехорошими надписями бойких мальчишек, и развалины комнат прежде красивых уютных, по коим теперь лёгкий ветер гуляет. А добряшку кормилицу вы найдёте на древнем погосте, у церкви – но все кресты там давно без имён, и едва ли вам хватит всей жизни, чтоб её отыскать.

Я снял с головы свою кепку в хладной горести забвения вечного; но сердце моё не забилось сильней от тоски, потому что не помнил я облика сей милой мадонны, вскормившей меня густой смесью сказок и материнского молочка.

– Прощай, славный отче, хранитель судьбы и печали, – сказал я без скуки, уже завораживаясь долгим путешествием по старинному дому. И пусть там развалины, пусть сквозь крышу видать облака – но обязательно есть хоть одно неходячее место, где остался нетронутым след эпохальной ноги, есть местечко на белой колонне, где впечаталась чья-то ладошка, давно в ожидании милого друга. Я желаю почувствовать жаркий пепел сердец и бурлящий прах тех событий, чтобы хоть малость понять, зачем нужна с виду бесполезная сила жизни жестокому безумию вечности.


Особняк был укрыт от глаз густой зеленью берёзовой рощи. Сто лет назад он своей красной черепицей довлел над маленькими деревцами – потому что алый цвет это ярость, а зелёный всего лишь уют и покой. Но потом прискакала на взмыленном жеребце революция, у которой ярость оказалась совсем уж багровой, с синюшным смертельным оттенком, и снесла изнеженных баринков вместе с крышей в подполье. Когда я смотрю в упор на такие владения, то мои очи становятся как дуло у пистолета – я бы сам без жалости плюнул свинцом в любой из этих толоконных помещичьих лбов. Как они вообще посмели жить в распутстве и лицемерии лени, глядя на явое разрушение своего любимого – а ведь они клялись за родину, за веру – любимейшего отечества под немощной пятой давно уже слабоумного царизма.

Нет, мне этих выродков рода не жаль – а жалко детишек их малолетних, которых без вины разбросало сиротами по белому свету, и зодческую красу барских домов, что терпят упадочную разруху.

Навстречу из кустов выскочил в прыжке рыжий пёс. Мужчина, мужик – судя по ощеренным крупным клыкам; но отрок, мальчишка – глядя на его белозубую улыбку, коей он оделил меня с первого мига знакомства. Все рыжие псы очень гостеприимны – я давно уже это заметил; сначала они ходят вокруг да около, вынюхивая гостя, но не тушуясь от встречи – а потом, стоит их только погладить по холке и слегка потрепать под брюхом, сразу становятся дорогими товарищами, лизя милого гостенька в ладони, щёки да нос.

Этот же пёс сразу завилял мне хвостом.

– Привет. Ты, наверное, хозяин всех здешних мест?

Он подошёл ко мне ближе, слегка склоняясь бочком в сторону – словно бы и желая ласки, и стыдясь своего мягкотелого собачьего состояния. Видать, что пёс здесь давно один, может быть даже без хвостатых дружков – и соскучился по доброму общению.

– Ну скажи мне что-нибудь.

– Гав, гяв-гяв, – тявкнул он слишком нежно, по-детски; ему от силы было года полтора – и родился он, верно, в тех же кустах откуда и выскочил.

– Ах ты, зелепута, – склонился я к его длинной морде, мило трепя её в своих ладонях как шерстяную игрушку. Ошейника не было, поэтому я слегка взял рыжего за ухо и потянул за собой. – Показывай, как тут у вас.