Возраст гусеницы - страница 7
Шевеление в штанах заставило сменить позу. Голова Мууси уставилась на меня укоризненно фарфоровыми глазами, будто все-все про меня знала. Я бросил ее в кучу к остальному мусору. Поплелся в ванную и залез под душ. Постоял, дрожа, под холодной водой, смывающей пот и чертов стояк. Потом нашел телефон в спальне и реанимировал его с помощью зарядки.
Двенадцать пропущенных от Руфи.
Я присел на край кровати и медленно набрал эсэмэску: «Привет, мам. Я зайду сегодня, ладно?»
2
Когда мама умерла, с ней была только Руфь. Я узнал о ее смерти в гимназии. Просто на одной перемене зазвонил телефон. Я ответил. «Матильда Крау скончалась», – сказал официально вежливый и сочувственный голос. Мне хотелось закричать: «Тильда! Ее зовут Тильда. Всегда так звали!» Но я ничего не сказал. Голос в мобильнике сменился тишиной. И все вокруг затихло.
Я не оглох, нет. Просто звуки внезапно потеряли смысл. Превратились в белый шум. Радиоволны на коротких частотах, которые я перестал принимать. Я стоял посреди забитого студентами коридора с телефоном в опущенной руке, меня пихали плечами, потому что я загораживал дорогу, мне что-то говорили, но я не мог различить ни слова. Будто все слова тоже кончились – вместе с ней.
Следующее, что я помню, – дождь на моем лице. Холодный осенний дождь на забитой машинами парковке. Не знаю, как я там очутился. На заднем стекле автомобиля наклейка в грязных разводах – белая на темном. Карикатурные человечки: мужчина, женщина, трое детей – мальчик, девочка и младенец. И надпись: «Осторожно! На борту спиногрызы».
Эта картинка буквально сбивает меня с ног. Падаю на колени, прямо на мокрый асфальт. Осознание одиночества – внезапное, острое, жгучее – выбивает дыхание из груди. Я дышу рвано, коротко. Быть может, кричу. Не знаю. Со слухом все еще творится что-то странное. Задираю голову вверх и вижу дождь – серые плети-жгуты, свисающие со свинцового, без единого просвета неба. Оно щупает ими мое лицо: лоб, веки, щеки, губы. Может, хочет смыть. Может, просто запомнить.
Дождь лил всю ту неделю. И во время похорон тоже. Возможно, поэтому воспоминания о них у меня смазанные, расплывчатые, как рисунок акварелью, на который плеснули водой.
Помню, на кладбище нельзя было класть цветы на могилу. Их следовало ставить в специальный стальной держатель-вазу. Мне объяснили, что это из-за роботов-газонокосильщиков. Ради экономии ими заменили садовников, но роботы не видели разницы между травой и цветами. Они косили все подряд. Впрочем, как и сама смерть.
Я не узнал маму в гробу. Там лежала чужая женщина – седая, высушенная до костей и сморщенная. Вместо лица у нее был череп. Почему-то на женщину надели мамино лиловое платье. Оно было ей заметно велико. Руфь наклонилась и поцеловала ее в лоб. Это было настолько отвратительно, что я отвернулся.
В воздухе снаружи часовни тянуло сладковатым дымком. Дождь прибил к земле дым из трубы крематория, похожего на белый флагманский корабль, лежащий на зеленых волнах лужаек. Запах смешивался с тяжелым, навязчивым амбре старушечьих духов Руфь, от которой я пытался держаться подальше. Не знаю даже, от чего меня больше мутило – от этой вони или от ее сочувственно-осуждающего взгляда.
В последний раз, когда я видел маму живой, вокруг нее пахло цветами. Я притащил ей в хоспис огромный пестрый букет – в тот день, когда пришел навестить ее, сразу после злополучного дня рождения. По пути от порта цветы, правда, здорово потрепало – начинался шторм, а я, как обычно, ехал на велике. Но казалось, от этого астры, хризантемы и черт знает что там еще только пахли сильнее.