Время обнимать - страница 10



Занятия в университете оказались потрясающе интересными! Эдмунд Ландау, известный своей безжалостной строгостью и убийственной критикой, до удивления благоволил талантливому и усидчивому русскому студенту, всерьез обсуждал с ним свои идеи и даже обещал подключить к новой теме. Так прошли два счастливых года. Но тут началась война.

Дальше наступал второй крупный пробел в Мусиной предполагаемой книге. Потому что папа избегал вспоминать этот период, и она запомнила только одну фразу – «лагерь для интернированных лиц».

«Больше всего на свете жаль напрасно потерянного времени», – часто повторял папа, но только в эвакуации Муся до конца поняла эти простые слова. Долгая-долгая пустота, не оставившая в ее жизни никаких воспоминаний – ни радости, ни горя, ни любви, только серые ползущие будни, прополка самодельного огорода, стирка в чужом нечистом корыте, штопка чулок, мытье полов на местной фабрике. И отвратительные злые прыщи на лбу и щеках. Рябая девка! В лагере, непонятно за что и почему, Самюэль провел целых четыре года. Правда, профессор Ландау продолжал поддерживать отношения с бывшим студентом, присылал ему задания и учебники и даже однажды приехал проведать и привез целый ящичек печенья и длинную твердую палку копченой колбасы. Сестры Шнайдер тоже писали коротенькие письма, рассказывали о новых постояльцах и смешных случаях, но переписка все угасала и постепенно совсем прекратилась, и только Беата иногда присылала открытки с видами Гёттингена.

За четыре года произошло много разных событий, и самое горькое – умер реб Айзик. Нет, не умер, а был убит в начале восемнадцатого года заезжими бандитами, когда пытался защитить от разграбления имущество синагоги и старинные книги. Шмулику написала обо всем младшая дочь ребе, рыжая Малка, и у него мучительно сжалось сердце при виде скупых чернильных строчек, размытых ее слезами.

Но война наконец закончилась, и Самюэлю Шнайдеру разрешили вернуться в университет. Самое главное, разрешили экстерном сдать экзамены за два пропущенных года! Еще два он наверстал к лету 1920-го и тут же принялся за первую диссертацию.

Муся честно прочла несколько статей о немецкой математике в послевоенной Германии и выписала для себя, что в двадцатые годы берлинская школа все больше стала отличаться от гёттингенской: если в первой отдавали предпочтение чистой математике, то во второй, при активном участии Гильберта и Клейна интенсивнее развивалась прикладная математика, необходимая в производстве. Упоминание Гильберта она встретила с восторгом, но дальше смысл ускользал, пока она не поняла наконец, что папина диссертация относилась к прикладной математике и поэтому вызвала особенно много похвал.

Гораздо интереснее и важнее казалось ей, что Самюэль жил теперь в комнате при университете. После войны появилось несколько таких свободных комнат, но при очевидном удобстве для себя Шмулик не мог не думать с тяжелым сердцем о прежних жильцах, наверняка погибших. Точнее сказать, любая тема прошедшей войны стала для него мучением, поскольку он одинаково переживал за Россию и Германию и только с ужасом пересчитывал количество жертв.

Конечно, Самюэль Шнайдер не забыл свой бывший пансион и его хозяев. В первую же неделю отправился по знакомому адресу с корзинкой редких после войны фруктов, но визит оказался грустным. Фрау Мария сильно постарела и согнулась, будто прошло не четыре года, а все двадцать, Мицци вышла замуж и уехала в соседний городок, Лора страшно похудела, беспрерывно кашляла кровью, не требовалось большого ума, чтобы догадаться о страшном диагнозе. Только Беата, неожиданно ставшая высокой взрослой барышней, день и ночь трудилась в поблекшем, обедневшем за годы войны пансионе. Она страшно обрадовалась герру Шнайдеру, покраснела до ушей, убежала на кухню, но тут же вернулась, ахнула, опять убежала и опять вернулась, на этот раз с куском домашнего пирога на праздничной фарфоровой тарелке. Шмулик вдруг заметил, какие у нее огромные серые глаза, милый курносый нос, красивые полные руки. Туго заплетенная и перевязанная шелковой синей лентой коса оттягивала голову, как на старинных картинах, длинный передник подчеркивал талию. Ему стало неловко за мятый сюртук и не слишком свежую рубашку, хотя никогда раньше подобные глупости не приходили в голову. С того дня они стали встречаться.