Всё так и было… - страница 5



Очнулся солдат в передвижном военном госпитале. Долго лежал он, глядя в окно на зарождающийся день. Солнце медленно поднималось из-за пригорка, наполняя вагон необыкновенно прозрачным, загадочным светом. И, только взглянув на прилипшую к потному телу простыню, понял, что и его, как когда-то родного деда, не обошла стороной судьба. Дед его тоже, потеряв ногу ещё на полях Первой мировой, всю оставшуюся жизнь ковылял на самодельной деревяшке, пристёгнутой к култышке сыромятными ремнями. Почти полгода провалялся Евгений по тыловым госпиталям. В первые же дни он написал Михеихе, слёзно прося, чтобы не говорила она односельчанам, а в особенности Валентине, о его бедственном положении. Поначалу, после выписки, и возвращаться-то не хотел, да боевые друзья отговорили, убедив в необходимости вернуться в родные края. Вот и Михеиха отписала, что жить де не может, скучает и ждёт.

В доме было тепло и уютно. В печке потрескивали поленья, наполняя комнату еле уловимым берёзовым духом. Не прошло и часа, как стала собираться вся немногочисленная родня, оповещённая всё тем же соседским мальчишкой.

Тут же организовали небогатое застолье с квашеной капустой и отварным картофелем. Кто-то принёс чуть неполную четверть самогона, кто-то уже пожелтевший, но всё ещё аппетитно пахнущий чесноком, кусок сала. Поначалу ели молча. Евгений, разгорячённый выпивкой и едой, первый завёл разговор:

– А что, родственнички, не ударить ли нам по клавишам? Год в руках гармошки не держал!

Михеиха бросилась в свою спаленку, ловко вынула из старого сундука, бережно завернутую в вышитое полотенце, гармошку.

– Ну, давай, милай, нашу колхозную!

И не успел Женька растянуть меха, а мамка уже запела, притопывая в такт ногами:

Разбейся,горох,


На четыре части!


Эх, чего же не плясать


При советской власти.

И тут же поднялось всё застолье, и покатилась веселуха:

Эх, бей дробней!


Сапог не жалей!


Стало жить хорошо!


Стало жить веселей!

Валентина сидела, молча прижавшись к Женькиному плечу. Ей одной было невесело. Мысли пчёлками роились в девичьей головке: «Как быть? Что делать? Ведь плясуном был, да и на работе в передовиках, а теперь-то как?»

Жалость липкой волной то подкатывалась к сердцу, то отпускала, но, увидев Женькину весёлость, решила: «Ну и пусть, всё равно милее его никого нет!»

Она ещё крепче прижалась к его плечу и тихонько прошептала:

– Ты – мой!

– Чего мыть-то? – с усмешкой ответил Женька и, отставив гармошку, обнял, крепко прижав её голову к своей груди.

Да – это был всё тот же Женька, её Женька – балагур и весельчак, душа компании. Валька прижалась к нему ещё сильнее, слёзы счастья блеснули в её глазах. Она нежно погладила ладошкой его небритую шершавую щеку и тихо, напевно растягивая слова, прошептала:

– Ты – мой!

ТАНЯ


В первые месяцы войны эвакуировали Таню вместе с заводом в этот неуютный сибирский город. Лето прокатилось бесконечными трудовыми буднями, двенадцатичасовые смены изматывали донельзя, и, казалось, никакие перемены не смогут изменить этого течения времени. А как грянули первые морозы, стало вообще невмоготу. Летние ботиночки, надетые на тоненькие носки – не грели. А мороз всё крепчал с каждым днём, прихватывая ступни, ползя вверх, вызывая онемение всех частей тела от пят до макушки.

Токарный цех, в котором работала Таня, расположился, как говорится, «под открытым небом». Отопление в цехе отсутствовало, а кирпичные стены и шиферная крыша не могли спасти работающих от всё усиливающегося холода. Вездесущие сквозняки гуляли в пустых оконных проёмах, усиливая действие мороза, как казалось, стократ. Стоя у токарного станка, шестнадцатилетняя девчонка мечтала только об одном: скорее бы наступил обеденный перерыв, чтобы, хотя бы часок, погреться возле печки-буржуйки, установленной в пристроенной к цеху теплушке.