Второе открытие Америки - страница 11
Большинство других топографических описаний Санкт-Петербурга, составленных русскими авторами начала XVIII века, представляют собой фрагменты более крупных текстов. Феофан Прокопович, например, в своей «Истории императора Петра Великого» несколько страниц посвящает основанию Петербурга15. Аналогичным образом поэт Антиох Кантемир кратко описывает новую столицу в большом произведении, которое он опубликовал во Франкфурте и Лейпциге на немецком языке в 1738 году [Moscowitische Brieffe 1738]16. В то время Кантемир служил дипломатом в Западной Европе. Он узнал, что недавно в нескольких европейских столицах появилось издание под названием «Московитские письма», в котором Россия была представлена в крайне негативном свете. Обеспокоенный тем, что книга может нанести ущерб имиджу России за рубежом, Кантемир после обмена перепиской с императрицей Анной Иоанновной решил опубликовать серьезное опровержение, предназначенное для западных читателей. Хотя в оригинальном оскорбительном тексте Санкт-Петербург почти не упоминался, Кантемир включил его краткое описание в свой трактат, явно предполагая, что портрет города, который многие его посетители называли «восьмым чудом света», окажется полезен в пропагандистской войне.
Какими бы интересными они ни казались историкам сегодня, подобные описания Санкт-Петербурга не особо повлияли на более поздние работы о столице. Они были слишком фрагментарны и, по большому счету, недоступны, – они публиковались на немецком языке или вообще не публиковались, – чтобы служить эффективными моделями для русских писателей. Эти краткие отчеты, однако, предвосхищают более поздние русские топографические описания Санкт-Петербурга в двух важных аспектах. Во-первых, все они полны преувеличенного восхищения и изображают новую столицу как чудесное творение могущественного царя. Вплоть до XIX века воспевание Петра I и его преемников было одной из главных целей большинства географических описаний столицы17. Для любого, кто принимал официальную идеологию, Петербург представлял собой одно из самых великолепных достижений династии Романовых. Восхваление его, как и восхваление величия царской персоны, – это стандартный способ выразить лояльность режиму.
Во-вторых, хотя в этих ранних описаниях Санкт-Петербург часто сравнивается с западными или античными городами и, возможно, в них отмечается вклад иностранных архитекторов в строительство новой столицы, эти труды, как правило, изображают создание города как важнейший этап в исполнении божественно предопределенной исторической судьбы России, о которой так много говорилось. Подробно описывая провидческие знамения, происходившие при строительстве столицы, и во многих случаях обобщая старые пророчества, относившиеся, по-видимому, к событиям начала XVIII века, первые летописцы Петербурга предсказывают будущее влияние и славу столицы [Беспятых 1991: 261]. Подобно тому как Москва после падения Византии в XV веке постулировалась в официальных российских заявлениях как Третий Рим – новый и самый ярый защитник христианства, Петербург, таким образом, в топографических описаниях начала XVIII века предстает как новый центр, благодаря которому Россия, несомненно, внесет свой вклад в мировую цивилизацию. В этих текстах едва ли можно увидеть намеки на тенденцию рассматривать европейское и русское мировоззрение как взаимоисключающие противоположности, которая обретет популярность в высокой русской культуре в результате дебатов славянофилов и западников 1830-х годов. В них европейский облик Санкт-Петербурга не вызывает нареканий, и он никоим образом не подрывает способность города служить центром русского мессианизма. Как отмечает Кристофер Эли в своем исследовании эволюции русской пейзажной живописи, концепции национальной идентичности оставались в России относительно расплывчатыми на протяжении всего XVIII века. Дискурс, уделяющий первостепенное внимание международному значению государства, а не «природным» характеристикам его территории или народа, и, как следствие, убеждение в том, что европеизация представляет собой естественный процесс, реализацию судьбы России, а не отклонение от нее, оставались преобладающими – по крайней мере в письменных документах, подготовленных немногочисленной образованной российской элитой [Ely 2002: 36–37]