Второй вариант - страница 21



– Вот тебе лыжи – услышал ее голос.

Сделал шаг, протянул наугад руку и сразу поймал ее горячую ладонь. Потянул к себе.

– Нет. Я помогу тебе надеть лыжи.

Растворилась дверь, нарисовав на снегу серое пятно.

– Женя, можно вас на минуту? – сказал Дрыхлин. Придвинулся, зашептал в ухо: – Будьте умницей, Женя. Не прогадайте. Поняли меня?

Савин ничего не понял. Он был просто не в состоянии четко и ясно соображать. Забыв про давешнюю усталость, готов был идти неизвестно куда.

Дверь проглотила Дрыхлина. Темнота разгрузилась и посерела. Ольга увиделась ему неясной молчаливой тенью. Савин воткнул валенки в просторные ременные крепления, подтянул сыромятные шнурки. Лыжи были широкие и короткие, как у Дрыхлина.

– Иди по моему следу, бойе, – услыхал, будто издали.

И он пошел на голос, скорее угадывая, чем видя ее след.

2

Сначала она оглядывалась, и каждый раз останавливался Ольхон, семенивший с ней рядом. Савин ускорял шаг, чувствуя себя толстым и неуклюжим на коротких лыжах и в длинной шуршащей шубе. Над тайгой объявился народившийся месяц. Звезды точечно и колко падали в снег. Точно так же, как они падали однажды в Подмосковье, в дачном поселке, куда Савин попал по милости королевы.

Женщин вообще трудно понять, а ту – было невозможно. Она не замечала его до последнего институтского курса. Так и должно: до подданных ли королевам?… И вдруг колючие звезды в снегу, комната на даче и лики святых в переднем углу.

– Ты веришь в Бога? – спросил он.

– Нет. В любовь.

Седьмое небо, наверное, населяют только безумные. Там самое обычное воспринимается как чудо.

– Ты меня лю? – спрашивала она.

Это было тоже чудо, после которого, попав на грешную землю, человек долго не может прийти в себя. И Савин приходил в себя с трудом, не желая замечать рослого байдарочника по фамилии Скребок, который работал в том же конструкторском бюро, что и она, после окончания института, Савину тоже светило там место, через нее, вернее, через ее папу, возглавлявшего головной НИИ. Но он решил по-своему, как задумал еще в детдоме. Надел по двухгодичному призыву лейтенантские погоны и получил в учебном подразделении взвод.

Первое время Савин даже стеснялся командовать подчиненными, которых, к его большому изумлению и расстройству, оказалось немало. Он и не командовал. Просто объяснял, что делать, рассказывал, показывал, огорчался вместе с каким-нибудь неумехой и растяпой, вдалбливал ему в голову теорию, проводил практический показ. А если вдруг во взводе случалось нарушение дисциплины, подолгу сидел вместе с нарушителем в канцелярии роты и не то чтобы выговаривал ему, а больше вздыхал, мучился от своих официальных вопросов, уходил от них, выспрашивал подробности из доармейской жизни. И тот отвечал и в охотку, и с неохотой, а выйдя из канцелярии, объяснял товарищам, что их лейтенант выматывает душу до синевы, да еще и сам выматывается от переживаний.

Как бы там ни было, но его учебный взвод неожиданно для него самого стал лучшим при выпуске специалистов в железнодорожные войска. И следующий набор в конце обучения тоже стал лучшим.

Савина хвалили на собраниях и совещаниях, самодеятельный художник нарисовал его портрет, на котором он был похож на умудренного опытом служаку. Портрет определили на клубную Доску почета, и, между прочим, несмотря на все личные переживания, Савину это было приятно.

Изредка, на выходные, он наезжал в Москву. Просто так, от нечего делать, чтобы окунуться в привычную городскую сутолоку. Так он объяснял себе. И сам же втайне понимал, что приезжает с надеждой встретить ее. Иначе зачем бы ему тащиться на ту улицу, по которой она должна была идти с работы к метро. И однажды встретил.