Читать онлайн Николай Рубцов - Я буду долго гнать велосипед… (сборник)



Волны и скалы (1962 г.)

Элегия

Брату Алику

Стукнул по карману —
не звенит.
Стукнул по другому —
не слыхать.
В коммунизм – безоблачный зенит —
полетели мысли
отдыхать.
Но очнусь,
и выйду за порог,
и пойду на ветер, на откос —
о печали пройденных дорог
шелестеть остатками волос.
Память отбивается от рук,
молодость уходит из-под ног.
Солнышко описывает круг —
жизненный
отсчитывает
срок…

Ленинград,

март, 1962

В океане

Забрызгана крупно
и рубка, и рында,
но румб отправления дан, —
и тральщик тралфлота
треста «Севрыба»
пошел промышлять в океан.
Подумаешь, рыба!
Подумаешь, рубка!
Как всякий заправский матрос,
я хрипло ругался.
И хлюпал, как шлюпка,
сердитый простуженный нос.
От имени треста
треске мелюзговой
язвил я:
«– Что, сдохла уже?»
На встречные
злые
суда без улова
кричал я:
«– Эй вы, на барже!»
А волны,
как мускулы,
взмыленно,
пьяно,
буграми в багровых тонах
ходили по нервной груди океана,
и нерпы ныряли в волнах.
И долго,
и хищно,
стремясь поживиться,
с кричащей, голодной тоской
летели большие
клювастые
птицы
за судном,
пропахшим треской!

Ленинград,

июль, 1961

Фиалки

Я в фуфаечке грязной
шел по насыпи мола.
Вдруг откуда-то страстно
стала звать радиола:
«Купите фиалки,
вот фиалки лесные.
Купите фиалки,
они словно живые…»
…Как я рвался на море!
Бросил дом безрассудно.
И в моряцкой конторе
все просился на судно —
на буксир, на баржу ли…
Но нетрезвые, с кренцем,
моряки хохотнули
и назвали младенцем!
Так зачем мою душу
так волна волновала,
посылая на сушу
брызги быстрого шквала?
Кроме моря и неба,
кроме мокрого мола
надо хлеба мне, хлеба!
Замолчи, радиола…
Сел я в белый автобус,
в белый, теплый, хороший.
Там вертелась, как глобус,
голова контролерши.
Назвала хулиганом,
Назвала меня фруктом.
Как все это погано!..
Эх, кондуктор, кондуктор!
Ты не требуй билета,
увези на толкучку.
Я, как маме, за это
поцелую Вам ручку!
…Вот хожу я, где ругань,
где торговля по кругу,
где толкают друг друга,
и «толкают» друг другу.
Рвут за каждую гайку —
русский, немец, эстонец!..
О!.. Купите фуфайку.
Я отдам – за червонец…

Ленинград,

март, 1962

«Я весь в мазуте, весь в тавоте…»

Я весь в мазуте,
весь в тавоте,
зато работаю в тралфлоте!
…Печально пела радиола:
звала к любви,
в закат,
в уют!..
На камни пламенного мола
матросы вышли из кают.
Они с родными целовались.
Вздувал рубахи
мокрый норд.
Суда гудели, надрывались,
матросов требуя на борт…
И вот опять – святое дело:
опять аврал, горяч и груб…
И шкерщик встал
у рыбодела,
и встал матрос-головоруб…
Мы всю треску
сдадим народу,
мы план сумеем перекрыть!
Мы терпим подлую погоду,
мы продолжаем плыть и плыть…
…Я юный сын
морских факторий —
хочу,
чтоб вечно шторм звучал,
чтоб для отважных
вечно —
море,
а для уставших —
свой причал…

Ленинград,

март, 1962

На берегу

Однажды
к пирсу
траулер причалил,
вечерний порт приветствуя гудком.
У всех в карманах деньги забренчали,
и всех на берег выпустил старпом.
Иду и вижу —
мать моя родная! —
для моряков, вернувшихся с морей,
избушка
под названием «пивная»
стоит без стекол в окнах,
без дверей!
Где трезвый тост
за промысел успешный?
Где трезвый дух общественной пивной?..
Я первый раз
зашел сюда,
безгрешный,
и покачал кудрявой головой.
И вдруг матросы
в сумраке кутежном,
как тигры в клетке,
чувствуя момент,
зашевелились глухо и тревожно:
– Тебе чего не нравится,
студент?!
– Послушайте, —
вскипел я, —
где студенты?!
Я знаю сам моряцкую тоску!
И если вы – неглупые клиенты,
оставьте шутки,
трескайте треску!
Я сел за стол с получкою в кармане.
И что там делал,
делал или нет,
пускай никто расспрашивать не станет.
Ведь было мне
всего шестнадцать лет!
…Очнулся я, как после преступленья,
с такой тревогой,
будто бы вчера
кидал в кого-то кружки и поленья,
и мне
в тюрьму
готовиться пора!..
А день вставал!
И музыка зарядки
уже неслась из каждого окна.
И, утверждая
трезвые порядки,
упрямо
волны
двигала
Двина!
Родная рында
звала на работу.
И, освежая головы,
опять
летел приказ
по траловому флоту:
– Необходимо
пьянство пресекать!

Ленинград,

январь, 1962

«Бывало, вырядимся с шиком…»

Бывало,
вырядимся
с шиком
в костюмы, в шляпы, и – айда!
Любой красотке
с гордым ликом
смотреть на нас приятно,
да!
Вина
веселенький бочонок —
как чудо,
сразу окружен!
Мы пьем за ласковых девченок,
а кто постарше,
те – за жен…
Ах, сколько их
в кустах
и в дюнах,
у белых мраморных колонн, —
мужчин,
взволнованных и юных!
А сколько женщин! —
Миллион!
У всех дворцов,
у всех избушек
кишит портовый праздный люд.
Гремит оркестр,
палят из пушек,
дают
над городом
салют!

Ленинград,

март, 1962

Портовая ночь

Старпомы ждут своих матросов.
Морской жаргон
с борта на борт
летит,
пугая альбатросов…
И оглашен гудками порт!
Иду. (А как же? – Дисциплина!)
Оставив женщин и ночлег,
иду походкой гражданина
и ртом ловлю роскошный снег,
и выколачиваю звуки
из веток, тронутых ледком,
дышу на зябнущие руки,
дышу свободно и легко!
Пивные – наглухо закрыты.
Темны дворы и этажи.
Как бы заброшенный,
забытый,
безлюден город…
Ни души!
Лишь бледнолицая девица
без выраженья на лице,
как замерзающая птица,
сидит зачем-то на крыльце…
– Матрос! – кричит. – Чего не спится?
Куда торопишься? Постой!
– Пардон! – кричу. – Иду трудиться!
Болтать мне некогда с тобой…

Ленинград,

март, 1962

Имениннику

Валентину Горшкову

Твоя любимая
уснула.
И ты, закрыв глаза и рот,
уснешь
и свалишься со стула.
Быть может, свалишься
в проход.
И все ж
не будет слова злого,
ни речи резкой и чужой.
Тебя поднимут,
как святого,
кристально-чистого
душой.
Уложат,
где не дует ветер,
и тихо твой покинут дом.
Ты захрапишь…
И все на свете —
пойдет
обычным чередом!

Ленинград,

декабрь, 1961

Морские выходки

(по мотивам Д. Гурамишвили)

Я жил в гостях у брата.
Пока велись деньжата,
все было хорошо.
Когда мне стало туго —
не оказалось друга,
который бы помог…
Пришел я с просьбой к брату.
Но брат свою зарплату
еще не получил.
Не стал я ждать получку.
Уехал на толкучку
и продал брюки-клеш.
Купил в буфете водку
и сразу вылил в глотку
стакана полтора.
Потом, в другом буфете —
дружка случайно встретил
и выпил с ним еще…
Сквозь шум трамвайных станций
я укатил на танцы
и был ошеломлен:
на сумасшедшем круге
сменяли буги-вуги
ужасный рок-энд-ролл!
Сперва в толпе столичной
я вел себя прилично,
а после поднял шум:
в танцующей ватаге
какому-то стиляге
ударил между глаз!
И при фонарном свете
очнулся я в кювете
с поломанным ребром..
На лбу болела шишка,
и я подумал: – Крышка!
Не буду больше пить!..
Но время пролетело.
Поет душа и тело,
я полон новых сил!
Хочу толкнуть за гроши
вторые брюки-клеши,
в которых я хожу…

Ленинградская обл.,

пос. Приютино, 1957

Долина детства

Мрачный мастер
страшного тарана,
до чего ж он все же нерадив!
…После дива сельского барана
я открыл немало разных див.
Нахлобучив мичманку на брови,
шел в театр, в контору, на причал…
Стал теперь мудрее и суровей,
и себя отравой накачал…
Но моя родимая землица
надо мной удерживает власть.
Память возвращается, как птица —
в то гнездо, в котором родилась.
И вокруг долины той любимой,
полной света вечных звезд Руси,
жизнь моя вращается незримо,
как Земля вокруг своей оси!

Ленинград,

9 июля 1962

«Я забыл, как лошадь запрягают…»

Я забыл,
как лошадь запрягают.
И хочу ее позапрягать,
хоть они неопытных
лягают
и до смерти могут залягать!
Мне не страшно.
Мне уже досталось
от коней – и рыжих, и гнедых.
Знать не знали,
что такое – жалость.
Били в зубы прямо
и в поддых!..
Эх, запряг бы я сейчас кобылку,
и возил бы сено, сколько мог!
А потом
втыкал бы важно
вилку
поросенку жареному
в бок…

Ленинград,

1960

Видения в долине

Взбегу на холм
и упаду
в траву.
и древностью повеет вдруг из дола.
Засвищут стрелы, будто наяву.
Блеснет в глаза
кривым ножом монгола.
Сапфирный свет
на звездных берегах,
и вереницы птиц твоих,
Россия,
затмит на миг
в крови и жемчугах
тупой башмак скуластого Батыя!..
И вижу я коней без седоков
с их суматошным
криком бестолковым,
Мельканье тел, мечей и кулаков,
и бег татар
на поле Куликовом…
Россия, Русь —
куда я ни взгляну!
За все твои страдания и битвы —
люблю твою,
Россия,
старину,
твои огни, погосты и молитвы,
твои иконы,
бунты бедноты,
и твой степной,
бунтарский
свист разбоя,
люблю твои священные цветы,
люблю навек,
до вечного покоя…
Но кто там
снова
звезды заслонил?
Кто умертвил твои цветы и тропы?
Где толпами
протопают
они,
там топят жизнь
кровавые потопы…
Они несут на флагах
черный крест!
Они крестами небо закрестили,
и не леса мне видятся окрест,
а лес крестов
в окрестностях России…
Кресты, кресты…
Я больше не могу!
Я резко отниму от глаз ладони
и успокоюсь: глухо на лугу,
траву жуют
стреноженные кони.
Заржут они,
и где-то у осин
подхватит эхо
медленное ржанье.
И надо мной —
бессмертных звезд Руси,
безмолвных звезд
сапфирное дрожанье…

Ленинград,

1960

Березы

Я люблю, когда шумят березы,
когда листья падают с берез.
Слушаю, и набегают слезы
на глаза, отвыкшие от слез…
Все очнется в памяти невольно,
отзовется в сердце и крови.
Станет как-то радостно и больно,
будто кто-то шепчет о любви.
Только чаще побеждает проза.
Словно дунет ветром хмурых дней.
Ведь шумит такая же береза
над могилой матери моей…
На войне отца убила пуля.
А у нас в деревне, у оград —
с ветром и с дождем гудел, как улей,
вот такой же поздний листопад…
Русь моя, люблю твои березы:
с ранних лет я с ними жил и рос!
Потому и набегают слезы
на глаза, отвыкшие от слез…

Ленинградская обл.,

пос. Приютино, 1957

«Мы будем cвободны, как птицы…»

– Мы будем
cвободны,
как птицы, —
ты шепчешь
и смотришь с тоской,
как тянутся птиц вереницы
над морем,
над бурей морской…
И стало мне жаль отчего-то,
что сам я люблю
и любим…
Ты птица иного полета…
Куда ж мы
с тобой
полетим?!

Ленинград,

март, 1962

Утро утраты

Человек
не рыдал,
не метался
в это утлое утро утраты.
Лишь ограду встряхнуть попытался,
ухватившись за копья ограды…
Вот пошел он,
вот в черном затоне
отразился рубашкою белой.
Вот трамвай, тормозя, затрезвонил:
крик водителя:
– Жить надоело?!
Шумно было,
а он и не слышал.
Может, слушал,
но слышал едва ли,
как железо гремело на крышах,
как железки машин грохотали…
Вот пришел он,
вот взял он гитару,
вот по струнам ударил устало…
Вот запел про царицу Тамару
и про башню в теснине Дарьяла.
Вот и все…
А ограда стояла.
Тяжки копья чугунной ограды.
Было утро дождя и металла.
Было утлое утро утраты…

Ленинград,

1960

Сто «нет»

В окнах зеленый свет,
странный, болотный свет..
Я не повешусь, нет,
не помешаюсь, нет…
Буду я жить сто лет,
и без тебя – сто лет.
Сердце не стонет, нет,
Нет,
сто «нет»!

Ленинград,

сентябрь, 1961

Ненастье

Погода какая!..
С ума сойдешь:
снег, ветер и дождь-зараза!
Как буйные слезы,
струится дождь
по скулам железного Газа…
Как резко звенел
в телефонном мирке
твой голос, опасный подвохом!
Вот, трубка вздохнула в моей руке
осмысленно-тяжким вздохом,
и вдруг онемела с раскрытым ртом…
Конечно, не провод лопнул!
Я
дверь автомата
открыл пинком
и снова
пинком
захлопнул!..
И вот я сижу
и зубрю дарвинизм.
И вот, в результате зубрежки —
внимательно
ем
молодой организм
какой-то копченой рыбешки…
Что делать? —
ведь ножик в себя не вонжу,
и жизнь продолжается, значит!..
На памятник Газа
в окно гляжу:
Железный!
А все-таки… плачет.

Ленинград,

1960

Волны и скалы

Эх, коня да удаль азиата
мне взамен чернильниц и бумаг, —
как под гибким телом Азамата,
подо мною взвился б
аргамак!
Как разбойник,
только без кинжала,
покрестившись лихо
на собор,
мимо волн Обводного канала —
поскакал бы я во весь опор!
Мимо окон Эдика и Глеба,
мимо криков: «Это же – Рубцов!»,
не простой,
возвышенный,
в седле бы —
прискакал к тебе,
в конце концов!
Но наверно, просто и без смеха
ты мне скажешь: «Боже упаси!