Я из огненной деревни - страница 8
В новых, построенных на новом месте Бобровичах мы опять, как и в других селениях, как и вчера и позавчера, записывали рассказы уцелевших.
Высоко вверху – над светлой комнатой колхозной библиотеки, в которой мы слушали людей, над новой большой деревней, над всем этим озёрно-лесным уголком западного Полесья – до самых космических орбит торжествует наша победа, в мире назревают новые опасности, идёт борьба за то, чтобы они отступили.
А внизу, в глубинах народной жизни, в животворящей простоте её точатся раны памяти, которые ничем не заживишь…
Вот и ещё одна из этих народных ран.
Рассказывает Барбарка, шестидесятилетняя Барбара Адамовна Слесарчук. Говорит со странной и жутковатой усмешкой – будто страшную сказку, необычайно далёкую, пережитую очень давно. Говорит временами почти совсем как сказительница – нараспев, с повторами, что не кажутся лишними, и по-местному – на трёх или четырёх языках одновременно: белорусско-украинско-русско-польском.
«…Это как нас били? Били… Даже тяжко рассказывать…
Хозяина прежде убили. Зажгли в клуне[3]… Я так переболела. Четверо детей, пятым была беременна… Запалили часов в пять, под вечер. Немец пришёл, выгнал. Один мой хлопец скотину пас, а трое со мной. Моя хата была тогда дальше, где теперь колхозный двор. Немец пришёл, выгнал. Собрались мы в хате, баб пятнадцать. Бабы сидят, как бы овцы, в хате. Думали: може, немцы только мужиков побили, а женщин не будуть бить.
Одна, Остапова мать, говорит:
– Нас живых запалят. Не захотел нас побыты немец. Живых попалит.
А я вышла из хаты:
– Утекаймо, женщины, утекаймо!..
А две девочки у меня и мальчик. Оны, бабы, не схотели утекать, а я и пошла.
Немцы стояли, кругом сэло цепью обняли, тут цепь, там цепь, и по селе ходили немцы. Так много. Я вышла на кусты в Богатье. Я не думала жить. Я не думала жить, а думала, куб[4] он не глядел, куб нам от так черепа поснымало, куб мы свою смерть не видали.
– Бежим туда, куб мы не видали смерти! Где пуля в затылок или в плечи, – говорю, – нам попадёт, то легче нам, а то так трудно дожидать вот, чтоб нас убили. Вот, чтоб мы видали свою смерть…
Никто не схотел, никто не схотел, а я взяла и сама побежала. Я побежала, начали бежать с Остапова двора, нашего суседа. От того суседа побежала, а уже людей пулемётом секут, и с того конца и с того люди, падают, падают… Уже и ноги мои не побежат, куды уже мне бежать – взяла я, под сараем легла.
Так сарай, и так сарай, и так, а я легла за колодцем. Детей поукутывала лебедой, поукутывала, вот и лежу я, и лежу… А уже немцы там или полициянты, только воды напьётся да: «А-а-ах!» – скажет. А я лежу, лежу, лежу… Пули свистят, летят. Ну, меня убило! Слышу: не, ниц[5] не больно. И лежу, и лежу…
И вот дети мои. Мальчик – два года было Василю. Не заплакал! Маленький: два года, неделю было на третий.
– Мамо, – говорит, – утекаймо, утекаймо! Нас, мамо, не убьют!
– Ох, говорю, сынок, сейчас бежать перестанем, откинем ноги в ту сторону и в эту, расстанемся с белым светом, святое воскресенье. Зара[6] поубивают, зара.
– Не, мамо, нас не убьют!..
Это ж два года! О, он и сегодня слесарем у меня на ГРЭСе работает. Такой человек!.. А та девочка, шести лет, говорит:
– Вот видишь, мамо, даже мальчик каже, что нас не убьют. Убегаймо!
Вот и побежали. Под сараем легли…
Вот так, темнеть стало. Как огни, лампы зажигают. Лежим. Немец один сарай подпалил. Спичками. Ещё один – вижу я – спичками. В синей одежде два немца стоят. Лежу, лежу, лежу… С детьми лежу, лежу и – молчат! Это так вот – абы мне не погибнуть или что? Малый хлопчик и не заплакал! О!.. И так вот лежу! А там горит крыша. Сгорела. И немцы стоят, двое. Будто столбы синие. И стены начали гореть. И начала уже земля гореть. Это у самой земли трава та начала гореть. А я в середине лежу. И студова мне печёт, и студова. Это благодаря, что, бывало, ткём сукно из овэчок, валяное. Такэ было пальто надела. А если б я в кофточке была – сгорела б. Только платок скинула – косы все обсмалились. А тут вот моё пальто шкварыцца