Ярослава. Ворожея - страница 18



Купцы с Лесных Земель говаривали, будто бы в их селеньях таких меток боялись, но их, лесников, степной люд и вовсе дикими считал. Это ж где видано – силы чураться? Среди песков желтых такой дар ценили. Кланялись низко что самому бахсу, что матке, его народившей. Берегли.

А нынче сила эта, видимо, покидала старое тело. Те, что моложе, говорили, будто пятно это, доселе живое, нынче замерло. А после и вовсе истончилось, побледнело. Стекаться стало к самой груди, что над сердцем. Да так и сгинуло, спрятавшись под волосом густым.

А замест него по телу другие поползли. Тоже темные, живые словно бы. Только вот пахли они дурно, пузырились. И трое шаманов, что делили с ним шатер священный, держались в стороне, боясь ворожбы лесной. Носили в Высокий Шатер вести исправно, а помочь ничем не могли.

Под утро к бахсу явился сам Хан, идущий сквозь кланяющееся войско. И ведь только заради друга старого вышел он к воинам своим. Доселе их не баловал. И что с того?

Расслышал лишь тонкий свист, с которым душа Абу покидала тело. А потом и тело это стало не похоже на себя самое: иссохлось на глазах, скрючилось. И запах не просто гнилостный пошел, но с привкусом все той же сладости, от которой Степного Льва воротило.

И Аслан махнул рукой: не потчевать тело любимого бахса маслами да отварами ценными, не бальзамировать, чтоб отнести в родные пески Степи. Хоронить.

Здесь? Да, у дороги. Словно бы Землею Лесов рожденного. И руки отварами травяными, на густом кумысе настоянными, умывать дважды в день. Лицо тоже. Потому как если зараза в войско войдет…

Сам Хан вернулся в Шатер, поставленный на стоянку, и позвал к себе тех, что остались.

Опустился в парчовые подушки, да испросил кумган степной воды живой – жгучей. Слушать стал.

Что сказывали Хану? Говорили немного – все больше просились назад, в землю Степи. Дрожали, словно бы ветки дерева тонкого, что растет среди Лесов, да роняет листья по дождливой поре. Молились.

Уговорами пытались запугать его, Степного Льва, не зная даже, что и так боязно ему. Да только не разумели они: коль не придет он к сыну родному, не испросит того, по-за что он предал отца, ему жизни не видать.

И он все больше смурнел. Сердился на бахсов почтенных, что предложить ему ничего не могли. И все чаще за плеть из кожи змеи гремучей хватался: приказывал говорить с подземным богом.

А потом, как оставили жертвою козу на погребальном костре, открыли: старый бог, что живет под землею, приказал Хану не идти в Белый Город. Смерть предрекал. Да упомянул, что спасет тот сына своего ценою дорогой.

Долго думал Хан, не подпускал к себе ни воинов статных, ни жен любимых. Размышлял.

Уж повидал он немало зла на своем веку. Где только не ходил, чего только не видывал. Не забоялся ничего, оттого и сам страх наводил что на Степь, что на соседние Княжества. Так неужели сейчас отступится?

И Аслан уразумел: не отступится, сдюжеет. Сына родного увидит, да спросит сам, отчего тот отца великого предал. И как ответ ему не приглянется, так и голове на плечах не сидеть.

И по утренней заре, замешанной на последних лютых днях ледовой поры, войско снова двинулось в путь.

***

Заринка не могла уснуть.

Рядом с нею горело тепло Свята, и это заставляло ее, обессиленную днями путешествия, лежать без сна.

Друг нынче расцвечивался предивно, разноколерно – от янтарно-желтого до пурпурно-ружового, а посему и разумела шептуха: мечется. Сам мается растерянностью своей.