Задушевная математика - страница 4
Чему я радовался, когда лепил?
Но ведь радовался… И не деньгам радовался, не заработку, а работе… Как таковой. Самой по себе… «Художество», прости, Господи… «Связь времен» … Чепуха…
Тюленев не был ни циником, ни ремесленником. Просто он работать любил. И глину… И Аню. Теперь и Аню тоже…
… А мой дед…
Мой дед, правда, до этих морозов не довоевал… На него еще в августе похоронка пришла… И не похоронка даже, а «пропал без вести» … Неизвестно где… Дед танкистом был…
Осталась бабушка… И 41-ый год пережила, и 42-ой… И всю войну. И 47-ой…
Когда-то, Тюленев еще маленький был, в доме завелся радиоприемник. Кажется, назывался «Рекорд». Включали и слушали его довольно часто.
А в то время ввиду юбилеев и общего героического подъема часто передавали «Священную войну».
Маленькому Тюленеву тогда эта песня вообще-то нравилась. Громкая, решительная, торжественная… Героическая.
Но когда она начинала звучать по радио, ему надо было из любой точки комнаты бросаться к радиоприемнику и выключать его: бабушка не могла слышать – начинала плакать. Иногда тихо, иногда навзрыд. И долго не могла потом успокоиться…
12
Осень… Осень…
Очень осень…
Братская могила.
Список похороненных он помнил наизусть, еще раньше, чем начал лепить, выучил:
«Абрамов, Борисов, Ветров, Ильин, Курочкин – лейтенант …»
Ни одного не было старше двадцати двух… Он узнавал. Он, прежде чем начал лепить, все, что мог, узнал. По-теперешнему – совсем дети…
И еще один неизвестный боец…
Как мало они в этой жизни не увидеть успели… Хорошего… Только этот холод в 41-году…
Страшнее всего почему-то Тюленеву было думать, какие страшные морозы тогда стояли…
Так и погибли, не отогретые…
Сколько-то суток прошли, как в угаре. Если б не Крокодилка Аня, Тюленев бы, кажется, погиб.
Или в больницу попал. Может быть, навсегда.
Аня заботилась. Как за ребенком ходила. Пьяного укладывала. Буйного унимала, с улицы уводила…
Он и свое произведение, памятник на братской могиле поломать хотел… Говорил, плохой памятник…
Но все проходит.
Крокодилка спасла. Более или менее, выходила.
Тюленев шел вдоль реки. Все было в серой пыли, кое-где кое-как подбеленной инеем. Пыль. Сухая, холодная. До минус десяти по ночам. И – никакого снега… Выпал, было, но сразу растаял. А теперь одна только морозная пыль везде… И на земле, и на дороге, и на ветках деревьев… Кажется, даже вода в реке, в полынье, где не замерзло, и та пыльная…
Видно, Запад совсем от нас отвернулся: даже снегу не дает, вся атлантическая вода в Европу падает и ее заливает…
Или это мы так отгородились? Устойчивым и задумчивым северным антициклоном… Или северо-восточным…
И как дальше жить?
Без памяти, как без памятника, никакой работы даже вообразить нельзя… Да, и вообще никакой жизни не бывает без памяти…
А память-то наша, она вроде памятника: все на крови, все на костях… Все боль, все страдания…
Это мы «художничая» или «созерцая» – все по Гегелю, не к ночи будь помянут, – от страшного отвращаемся, представляя его прекрасным и героическим. Чужие страдания теперь для нас как бы и не страдания, а «красивое»… Впрочем, иногда и свои тоже…
Может быть, хоть это оправдание?..
Нет… Чепуха…
Ничего, – уговаривал себя Тюленев, – все это немного пройдет, немного успокоится, тогда я и сам успокоюсь и смогу сказать себе:
«Ничего. Кажется, выжил. Может быть, еще поживу немного»
А если нет?
А нет, так нет.
А на нет и суда нет.
Никакого суда нет.