Записки о виденном и слышанном - страница 96



, он медленно встал, прехладнокровно закрыл окно и опять продолжил чтение. Ни один мускул не шевелится в нем, лицо ни на минуту не изменяет спокойного выражения. Даже досадно, а втройне – завидно. Впрочем, может быть, за стеной живут его родные: мать, сестра, братья; тогда его прилежание понятно, т. к. его молчание и одиночество не вынужденные и он в любую минуту может прервать их, войдя к ним и перекинувшись двумя-тремя словами, после чего вовсе не так плохо посидеть одному и позаниматься. А может быть, это просто студент, сдающий последний государственный экзамен, за которым перед ним раскрывается широкая дверь свободы и жизни; и он спокоен, т. к. знает, что его от него не уйдет.

Во всяком случае – счастливец!..

18/V. Вчера пошла к Пругавину.

Там сидели уже Маша [Островская] и Левицкая; получилось: почтенный, седой Александр Степанович, окруженный тремя (включая меня) не старыми еще девицами. Неизвестно, кто кого занимал: мы ли хозяина или хозяин нас, и чувствовалась не то чтобы неловкость, а что-то смешное в этом положении, т. к. мы вовсе не были близкими знакомыми Ал. Ст. (Маша больше всех нас может считать себя таковой).

Попозже, к нашему (или моему, чтобы не говорить в данном случае за других) облегчению пришел Трегубов.

Симпатичное, но удивительно комичное впечатление он производит (опять-таки на меня): маленького роста с огромным лбом, очками, длиннейшей бородой, он имеет вместе с тем совершенно детское лицо; нежный цвет лица, вздернутый носик, выпавший (один или два) зуб впереди (как у детей, когда молочные выпадут, а настоящие еще не успели вырасти), черная куртка с глухой застежкой сбоку, как у гимназистов, и какая-то особенная чистота и наивность во всей его наружности и разговорах.

Мне всегда казалось странным, как может взрослый человек исповедовать толстовство и главным образом – его непротивленство; я думала, что это возможно только для пылкого юноши да еще для самого Толстого, как создателя известной идеи, зрелые же люди могут к нему относиться с большим уважением и симпатией, брать даже отдельные мысли из него, но сделаться полным и последовательным толстовцем – это ребяческая игра, вроде описанного Гнедичем Пчелиного Кута в «Ноше мира сего»74. Вот Трегубов и есть такой ребенок (хотя, по словам Ал. Ст., он и перестал быть настоящим толстовцем), чистый душой, верующий, но наивный ребенок; он вполне олицетворил собой заповедь: «будьте как дети»…

За чаем Ал. Ст., подтрунивая немножко над ним (у Ал. Ст. это выходит ужасно добродушно и безобидно, если это не относится к Данилову на почве будущего журнала), рассказал такой случай. Есть среди толстовцев какой-то человек, который поселился где-то под Петербургом (кажется) в глухом месте, в лесу, где ходят чуть ли не волки, а хулиганы и босяки даже и в очень большом количестве.

– Ну, человек этот возьми на свое несчастье да и заведи револьвер, да… – рассказывал Ал. Ст. – Боже мой, как узнал об этом Иван Михайлович! Вот рассердился! Ведь рассердились, правда? – обратился он к Трегубову, лукаво улыбаясь. Тот несколько смутился, – «Как, говорит, револьвер?! Изгнать его немедленно из общества!» – и ведь изгнали. Так, Иван Михайлович? Нельзя револьвер ни под каким видом?

– Кто это Вам рассказал? – в свою очередь спросил своим полудетским, полухохлацким акцентом окончательно сконфуженный И. М. – Дело было нэмного нэ совсэм так. Он, понимаете, нэ то чтобы просто купил револьвер по слабости человеческой, ну из трусости, скажэм; так нэт, он начал его всячески оправдывать, доказывать, что револьвер совсэм нэ противорэчыт учению; словом, стал принципиально отстаивать оружие, а это уж и нэ годится, из‑за этого и было…