Завет воды - страница 70
Дигби торопливо приканчивает свой сэндвич, тянется за блокнотом.
– Мы можем задержаться здесь еще немножко?
– Конечно! У меня есть книжка. – Она прислоняется спиной к стволу дерева и раскрывает роман.
Проснувшись, видит, что Дигби разглядывает ее. Когда она успела задремать? Она садится, требовательно протягивает руку:
– Позволите?
Он колеблется, но все же уступает. Он делал быстрые наброски, три-четыре на странице. Глаз художника в сочетании со знанием анатомии рождает предельно точную картину всего, что он видит.
– Вот это да, да вы мастер сисек! Ой, простите, рисунка! Клянусь, я хотела сказать “рисунка”.
Дигби вовсе не подчеркивал грудь, не больше, чем сам скульптор, но за него это сделали карандаш и белая бумага. Он уловил и запечатлел каждый жест, каждую мудру – словарь танцовщика.
– Дигби, нет слов. Какой талант!
Она переворачивает страницу – женщина в темных очках, с тончайшей щелкой между приоткрытыми губами, сквозь которую она впитывает воздух во сне. Она чувствует себя вуайеристом, заглядывающим в храм сластолюбца на покое. Ее образ на бумаге рядом с высеченными в скале фигурами слил воедино эпохи. Селеста рассматривает себя со стороны. Лесть – не правильное слово для описания портрета. Эмпатия – качество, что присутствует и в окружающих их скульптурах. Художники древности были в первую очередь преданными, верующими. Без любви к предмету изображения они стали бы просто резчиками, ремесленниками, их обожание – вот что оживляет камень. Она чувствует, как пылает лицо. Дигби целомудрен, но он разбирается в женском теле благодаря своей профессии, которая предполагает многие часы внимательных наблюдений вкупе с чудовищной степенью близости.
Дигби волнуется.
– Мне нравится, – признается Селеста, но эти слова словно произносит совсем другой человек. – У вас дар…
А Клод, стремился ли он когда-либо воздать ей должное? Сейчас ей нестерпимо хочется порвать с прежней жизнью.
– Бегство, – слышит она Дигби, точно тот читает ее мысли.
– Простите? – вспыхивает она вновь.
– Это бегство, а не дар. Мальчиком я рисовал воображаемые миры, которые были счастливее, чем мой. Лица. Фигуры. Ровно то, что я вижу здесь.
Неужели стремление творить сопровождается стремлением разрушать? Дабы воссоздать вновь?
– Бегство от чего, Дигби?
Лицо его застывает, как скала. Как будто она опять коснулась его шрама. Наконец он отвечает, и голос звучит слишком звонко и радостно, отвлекая от дальнейших расспросов.
– А они не стеснялись обнаженного тела, да? Это сразу заметно. Для них это было естественно. – Дигби смотрит на нее в упор.
– Верно, – кивает она. – Вместе с моей айей, Джанаки, я бывала в храмах Кхаджурахо на севере. Поразительные изваяния совокупляющихся пар, куртизанок… скажем так, воображению места не остается. Паломники, приходящие туда, были бы оскорблены, увидев подобное на киноафишах. Но на стенах храма это священные изображения. Скульптуры просто повторяют священные тексты. Их основная мысль: “Это и есть жизнь”
– И уж точно это не прокатило бы в Хай Кирк[95] в Глазго! – Дигби невольно выпускает из-под контроля свой акцент. И вознагражден ее смехом. – Серьезно, – продолжает он. – В христианстве мне всегда не нравилось, что все начинается с того, что мы грешники. Если бы я получал пенни каждый раз, когда моя бабуля говорила, что все мальчишки вороватые лживые распутники, и я не исключение… Простите, Селеста. Надеюсь, моя вера – или ее отсутствие – вас не оскорбляет.