Железноцвет - страница 34
Из родных к Левченко наведался только отчим – заглянул к нам из-за двери и пропал. Я не виню его – на свое фото с присяги Мстислав походил меньше, чем я. Он теперь вообще мало походил на человека. Чтобы начать оперировать его, пришлось сварить помост из стальных труб – операционный стол просто сложился под его весом. Левченко резали циркулярными пилами и сшивали сапожными иглами; работать приходилось оперативно – его раны затягивались в считанные минуты. Никакой наркоз не брал его, и всю операцию Мстислав оставался в сознании. Когда отделение хирургов, работавших над ним, наконец сложило свои погнутые инструменты, хирургический лоток был переполнен свинцом: одной только шрапнели хватило бы, чтобы выковать булаву. Самой интересной находкой стала половина лезвия саперной лопатки, которое вытащили из его плеча. Его кровь тонкой корочкой покрыла пол операционной – достаточно, чтобы искупить вину за его мертвого генерала.
Первые несколько дней Левченко просто молча смотрел в потолок. Как, впрочем, и я – после десяти операций, в ходе которых я несколько раз умер, но в итоге получил-таки назад свой позвоночник и лицо, задору у меня поубавилось. Через пару часов после того, как его отчим убрел со слезами на глазах, Мстислав вдруг начал говорить. Он начал рассказывать мне свои лесные истории, и каждая новая история была еще интереснее, чем предыдущая, и от его историй у меня на голове начинали шевелиться волосы. Шершавым, непослушным языком я говорил ему, чтобы он замолчал, потом приказывал заткнуться, потом бессвязно угрожал административными взысканиями. А он все говорил и говорил. Он рассказывал мне про разгром 303-й бригады, про то, как ее брошенные умирать солдаты выжили вопреки всему, и во что превратились, чтобы выжить. Из двух тысяч солдат бригады леса покинули лишь 28, и ни одного из них теперь нельзя было назвать человеком. Было очевидно, что об их верности мертвому генералу Воронину речи не шло – бывшие морпехи забыли даже лица родителей. Они потеряли человеческий образ мышления. В их фасеточных глазах все выглядело, как цель. Левченко казался почти нормальным на их фоне, их поводырем в стране людей, ставших для чужими во всех смыслах этого слова. Никто не знал, что случилось с ними там, в сгоревших лесах. Никто не спрашивал.
Я не мог ни встать, ни отвернуться от него. Максимум, что я мог – это вяло потеребить наволочку пальцами. Трамадол подавлял боль, но при малейшем движении у меня перехватывало дыхание, а сердце пропускало удары. А Левченко все говорил и говорил вещи, которые я не хотел слышать. Рассказывал о том, что пришлось делать им, чтобы выжить. Потом, его рассказы становились реальностью в мои холодных, липких кошмарах, заполненных пустыми глазницами и словами Виктории. Шеф лично связался со мной через пару дней после моего выхода из комы, поздравил меня с “успешным разрешением московского инцидента” и между делом спросил своим выцветшим, сухим голосом о том, что я думаю о перспективах “данного экземпляра” – то есть Левченко.
Я больше не мог переносить истории Мстислава. Еще одна интересная история, и я бы окончательно сошел с ума. С каждой историей я словно переносился обратно в полыхающую Москву. Многое из того, что он наговорил, было даже хуже, чем Москва. Сиплым шепотом я требовал, чтобы меня переселили в другую реанимацию или выписали к чертовой матери прямо как есть, но Левченко замолкал, как только в комнату заходили посторонние, и мое беспокойство списали на действие препаратов и ПТСР. Левченко назначил меня своим психиатром, но я знал, что еще одна беседа с ним – и за желтыми стенами окажусь уже я. И я принял единственное, как мне казалось, верное решение.