Желтеющая книга - страница 2





Диваны просалены смертью, любовью,


рожденьем, убийствами, болью, тоской,


дерьмом и мочой, менструальною кровью.


Тут тени и призрак за каждой доской.



За стёклами сырость и ржавь, и потёмки,


за каждой обоиной рой прусаков.


Заели на печках и душах заслонки,


и чад закоптил изнутри игроков.



Все хаты, как логова или пещеры


животных – уж явно не божьих детей.


Во мне нет такой подходящей к ним веры,


чтоб их приравнять к роду белых людей.



Рядами домишки – гробы над землёю,


а в них оболочки живых мертвецов.


Я память об этом от глаз не отмою


кислотами, водкой, настоем дельцов.



Позорное зрелище. Горе-селенье,


как будто кирпичная свалка в аду.


Как тут выживают? По чьим повеленьям?


Сто раз проходя мимо них, не пойму…


Штаны


Как будто бы кто-то шагает в тумане,


меж двух одинаковых сизых столбов.


Не видно лица и нагрудных карманов.


Наверное, в белой рубахе без швов.



Так ровно идёт, не виляя нисколько,


но медленно очень, как будто стоит,


и словно парит над землёю, что колка,


беззвучно, безручно, безглаво молчит.



Как будто лихой акробат на верёвке


иль лёгкий атлет уцепился за жердь…


Вид этой загадки, с какой-то издёвкой,


на миг пошатнул подо мною всю твердь.



Гоню опасенья в шагах, искушеньи.


И требует рот от волненья питьё…


Приблизясь к чему-то с сухим предвкушением,


я вижу прищепки, мужское бельё…


Oktober


Бывалое солнечным небо скисает,


титановым цветом суровя нам взор.


По-своему каждый по лету скучает,


припомнив веселье, грустинку иль сон.



Ссыпаются кроны и парки пустеют,


и моросью часто асфальты полны,


одеждой и ленью гуляки толстеют


под новым покровом сырой пелены.



Всё чаще дымятся стаканы в кофейнях,


прозрачная холодь тревожит везде,


теснеет в автобусах и богадельнях,


скудеют газеты на сок новостей.



Опять тяжелеют шаги и улыбки,


мелькают угрюмость, потерянность лиц,


а воздух становится мокрым и липким,


и реже встречаются игрища птиц,



дома, муравейники дверцы закрыли,


всё чаще бежится к семье, очагу.


Но солнце глаза ещё не позабыли,


лучам подставляют надбровье, щеку.



Пейзаж облезает под ливнем-раствором,


тускнеет и мажется, вянет гуашь.


Тепло покидает октябрьский город,


верша из-под крыш сотни, тысячи краж.



Пикируют листья и перья, и тени,


и брызжет свинцово-холодная высь.


С наборами чувств и потерь, обретений


до осени мы кое-как добрались…


Утренняя память


Я помню январский, предпоездный вечер,


часы предсомнений, сомнений и фраз,


смятенья среди обнажений, и плечи,


и миг обретенья, пылание ласк,



и сверху садящийся, ласковый образ


на юную, прежде невинную плоть,


кудрявая смелость и русая скромность,


и стонущий счастьем ромашковый рот.



И в памяти влажно-родное "колечко",


горяче-желанное, с соком прекрас,


когда, опустив, поднимало уздечку,


и что не отвёл от спины её глаз,



владение чудом, владеющим славно


поверх молодого, незнавшего дев,


то нежно, то страстно, то резко, то плавно,


душевьям, телам создавая согрев.



И радостно так, что до этих мгновений


бывал я отвергнут, нетронут, ничей!


От сочных и любящих честно движений


я помню счастливейший, зимний ручей…





Татьяне Ромашкиной


Favorite name


Среди безобразий и лютых деяний,


и пьюще-жующего всюду скотья,


сморканий и кашлей, противных плеваний


и брани, и стычек, шпаны и знобья;



среди безвеселья, грязищи и гадства,


пустых оболочек, чьи думы просты,


рисованных морд в преубогом убранстве,


что будто дошкольных раскрасок листы;



средь дырок дорог и собачьих фекалий,


и рваных хрущёвок, и мятых плащей,


прокуренных лиц, отекающих талий,