Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина. Лицо неприкосновенное - страница 13
Какой-то человек проехал на велосипеде по берегу речки с граблями, привязанными за спиной.
– Эг-ге-эй! – прокричал ему Чонкин, но тот не остановился, не обернулся, видать, не слыхал.
Иван пристроил вещмешок на крыле самолета, развязал посмотреть, что там ему положили. В мешке лежали две буханки хлеба, банка мясных консервов, банка рыбных, банка концентратов, кусок колбасы, твердой, как дерево, и несколько кусков сахара, завернутых в газету. На неделю, конечно, негусто. Знать бы заранее, спер бы чего-нибудь в летной столовой, а теперь что ж…
Прошел Чонкин опять вдоль самолета. Несколько шагов туда, несколько шагов обратно. Вообще, конечно, есть в его положении и приятное. Сейчас он не просто Чонкин, к которому можно запросто подойти, хлопнуть по плечу, сказать: «Эй, ты, Чонкин» – или, например, плюнуть в ухо. Сейчас он часовой – лицо неприкосновенное. И прежде чем плюнуть в ухо, пожалуй, подумаешь. Чуть что – «Стой! Кто идет?», «Стой! Стрелять буду!» Дело серьезное.
Но если посмотреть на это дело с другой стороны…
Чонкин остановился и, прислонившись к крылу, задумался. Оставили его здесь одного на неделю без всякой подмены. А дальше что? По уставу часовому запрещается есть, пить, курить, смеяться, петь, разговаривать, отправлять естественные надобности. Но ведь стоять-то неделю! За неделю этот устав хочешь не хочешь – нарушишь! Придя к такой мысли, он отошел к хвосту самолета и тут же нарушил. Оглянулся вокруг – ничего.
Запел песню:
Это была единственная песня, которую он знал до конца. Песня была простая. Каждые две строчки повторялись:
Чонкин помолчал и прислушался. Опять ничего! Хоть пой, хоть тресни, никому ты не нужен. Ему вдруг стало тоскливей прежнего, и он ощутил настоятельную потребность поговорить хоть с кем-нибудь, хоть о чем-нибудь.
Оглядевшись, он увидел телегу, которая пылила по дороге в сторону деревни. Чонкин приставил ладонь козырьком, вгляделся: в телеге баб человек десять, сидят, свесив ноги за борт, а одна, в красном платье, стоя, лошадьми правит. Увидев это, Чонкин пришел в неописуемое волнение, которое становилось тем больше, чем больше приближалась телега. Когда она совсем приблизилась, Чонкин и вовсе засуетился, застегнул воротник и рванул к дороге.
– Эй, девки! – закричал он. – Давай сюда!
Девки зашумели, засмеялись, а та, которая правила лошадьми, прокричала в ответ:
– Всем сразу или через одну?
– Вали кулем, потом разберем! – махнул рукой Чонкин.
Девки зашумели еще больше и замахали руками, вроде бы приглашая Чонкина к себе в телегу, а та, что стояла, крикнула такое, что Чонкин даже оторопел.
– И-их, бабоньки-и! – от избытка чувств взвизгнул он, но его уже никто не мог слышать. Въехав в деревню, телега скрылась за поворотом, и только белая пыль долго еще висела в нагретом воздухе.
Все это подействовало на Чонкина самым приятным образом. Он оперся на винтовку, и вовсе не дозволенные уставом мысли насчет женского пола начали овладевать им. Он по-прежнему все поглядывал вокруг себя, но теперь уже не просто так, не совсем без смысла, теперь он искал нечто совершенно определенное.
И нашел.
В ближайшем от себя огороде он увидел Нюру Беляшову, которая после дневного отдыха снова вышла окучивать картошку. Она мерно махала тяпкой и поворачивалась к Чонкину разными сторонами. Он пригляделся и по достоинству оценил ее крупные формы.