Жук золотой - страница 35
А матроса по фамилии Лупейкин на том прекрасном гидрографе никогда не было. Его там просто быть не могло.
Поздней весной, когда майны и проталины разъели ледяной покров Амура, когда не то что на «газике», а даже и пешком ступать на ноздреватый лед стало опасно, у меня воспалился аппендицит. Диагноз поставила тетя Лиза Акташева, деревенский фельдшер-акушер. Нужна была срочная операция. Потому что началось нагноение. Сквозь жар я слышал незнакомое слово «перитонит».
Мне хотелось исправить тетю Лизу и произнести слово правильно. С ударением на «то». Хотя, если разобраться, и такого слова быть тоже не могло.
Как это – перетóнет?
Понятно – перепрыгнет, переболеет, перегонит… А перетонет? То есть победит в соревновании тонущих?! Утонет быстрее всех?!
Абсурд. Я просто бредил.
Играть в слова мне нравилось. С двенадцати лет я публиковал в районной газете свои стихи, где «дожди» рифмовались со словом «жди». Заведующий отделом районной газеты Рутен Аешин, сам – детский поэт, считал такую рифму удачной. Не будет преувеличением сказать, что на некоторое время я стал деревенской знаменитостью. Почти как Лупейкин. А тут – аппендицит. С пугающим своими последствиями перитонитом.
Иосиф, мама, тетя Лиза Акташева и директор нашей школы Иван Маркович Поликутин пришли к Адольфу Лупейкину. Поликутин был взят для авторитета.
Только такой отчаянный смельчак и ас, каким, несомненно, являлся мастер баржи «Страна Советов» Адольф Лупейкин, мог решиться на санный перевоз больного подростка по талому льду в Магинскую портовую больницу. Там работал молодой, но уже почитаемый в нашей округе хирург по фамилии Киселев. Он-то и приказал немедленно доставить меня в операционную. Консультировались с тетей Лизой по телефону.
После правдивого рассказа пьяного Лупейкина про отца прошел почти год. Мы с Адольфом рассорились крепко. Мне казалось, навсегда. Хотя он и предпринимал попытки примирения. Но зимой на железной, промерзшей, казалось, до самых шпангоутов барже делать нам было нечего. Своего обещания Хусаинка не выполнил. И морду Лупейкину никто не набил. Однако при виде братьев Мангаевых, забияк и драчунов, Адольф сворачивал в переулок.
Меня завернули в овчинный тулуп и уложили в сани-розвальни. В сани запрягли старую, но выносливую кобылу по кличке Кормилица, из колхозной конюшни. Холодный весенний ветер взбодрил меня, и я слышал, как Иосиф спросил Лупейкина:
– Может, саданешь на дорожку? Для храбрости… У меня есть с собой!
Лупейкин ничего не ответил. Он вообще во время сборов больше помалкивал, только усы воинственно топорщились в разные стороны. Честно говоря, мне казалось, что Лупейкин если и не боится, то слегка побаивается предстоящего ледового похода. А может, и побоища. Если учитывать вероятность провала и купания в студеной воде.
А кто бы не боялся? Я сам? Хусаинка? Иван Маркович, деревенский интеллигент с горьковской прической пролетарского писателя, при взгляде на которую мне всегда приходили на ум дурацкие строчки «Глупый пи́нгвин робко прячет тело жирное в утесах…» И дальше чего-то там про Буревестника, который гордо реет, яркой молнии подобен… Я не знаю, почему я вспоминал горьковского пи́нгвина. Ни в грузности, ни тем более в глупости Ивана Марковича, даже при самой разнузданной критике, обвинить было нельзя. Скорее, он все-таки тянул на Буревестника.
И что – Буревестник пойдет по талому санному следу, загребая сапогами-болотниками ледяную кашу шуги?! Буревестник он же ведь не бредет понуро, как кобыла Кормилица, он всегда ре-ет! Гордо.