Журнал «Парус» №67, 2018 г. - страница 30



Без актуализации при литературоведческом анализе категории смирения, именно христианского смирения, присущего русскому православному миру, адекватно понять смысл рассказа невозможно. Героиня вспоминает священника, отца Алексея, который приходит ее исповедовать и причащать, говорит: «от меня грех отошёл». Свое горе она принимает в соответствие с православной традицией – «послал Он – Бог – мне крест – значит Он любит». Читает молитвы – «Отче наш, Богородицу, акафист всем скорбящим», принимает дар жизни, каким он ей дан – «Нет, что Бога гневить – многим хуже моего бывает». Сопричастна Лукерья мирам иным, к ней в снах приходят покойные отец и мать, кланяются – за то, что она «не одну свою душеньку облегчила, но и с нас большую тягу сняла. И нам на том свете стало много способнее».

Видит Лукерья и Царство Небесное, среди «васильков, таких крупных», самого Христа – тем самым зловещий зов, с которого началось ее горе – «Луша», переводится в совершенно другое – благодатное небесное измерение: «Луша! Луша!» <…> Глядь – по самым верхушкам колосьев катит ко мне скорехонько – только не Вася, а сам Христос. <…> “Не бойся, говорит, невеста Моя разубранная, ступай за Мною, ты у Меня в царстве небесном хороводы водить будешь и песни играть райские”. И я к Его ручке как прильну!».

Умирает Лукерья под колокольный звон, точно предсказав рассказчику время своей смерти, согласно православному календарю, – «после петровок». Чрезвычайно показательно, как передает это автор: «Рассказывают, что в самый день кончины она все слышала колокольный звон, хотя от Алексеевки до церкви считывают пять верст с лишком и день был будничный. Впрочем, Лукерья говорила, что звон шел не от церкви, а “сверху”. Вероятно, она не посмела сказать: с неба». Словами рассказчика – «с неба», которые «не посмела» произнести Лукерья, – заканчивается этот текст. Обратим внимание, что рассказчик не только выступает в роли своего рода «переводчика», но и актуализирует иной – небесный – ориентир, который и является финальным завершением как образа Лукерьи, так и художественного целого.

Так какое значение имеет для понимания смысла этого рассказа обличение «крепостного права»? Признаемся: никакого. Конечно, можно – при большом желании – увидеть даже и в этом мистическом тексте, также передающим, разумеется, многообразие и сложность русского мира, – «социальность»: «А вот вам бы, барин, матушку Вашу уговорить – крестьяне здешние бедные, хоть бы малость оброку с них сбавила! <…> Они бы за вас Богу помолились. А мне ничего не надо, всем довольна». Но и в этом случае социальный фон – «оброк» – имеет абсолютно вспомогательную роль фона – заботы умирающей о других людях.

Напомню и то, что рассказчик, да и другие жалеющие Лукерью люди, вызываются – и даже пытаются – ее вылечить. Но от помощи рассказчика она – доброй волей – отказывается, как и Хорь от выкупа. А другие «лекаря», занятые телом, а не душой, только измучили ее всю: «И ни один лекарь даже сказать не мог, что за болезнь у меня за такая. Чего они со мной только не делали: железом раскаленным спину жгли, в колотый лед сажали – и все ничего. Совсем я окостенела под конец…». Тогда как даруемое в вещем сне героине Царство Небесное это телесное окостенение преображает в пасхальное завершение земной жизни: «ты у меня в Царстве Небесном хороводы водить будешь и песни играть райские».