Знай обо мне все - страница 33
«Не! – говорю и добавляю почему-то громко, словно Фенька глухая: – Но не боги с чертями в поддавки играют».
Эту поговорку я, конечно же, умыкнул у Савелия Кузьмича. Кстати, и о нем я думаю частенько, особенно по ночам, когда почему-либо не спится. Вот был человек! Всю жизнь всей улицей его «контриком» считали, правдолюбцем по части поорать о наших разных недостатках и упущениях. А вишь, как припекло, он живо разобрался, с какой стороны «у печки дымоход».
«Ну раз ты все могешь, – тем временем прохрипела мне Фенька, – то иди чистик поточи».
У меня аж уши обвяли. А что такое – «чистик»?
Взял я какую попадя железку, походил с нею вокруг будки, прихожу, говорю: «Готово!»
А она мне: «Так он у меня в руках!»
Гляжу, она на какую-то палочку подгрудьем уперлась, на конце которой маленькая лопаточка насажена.
Так вот что такое чистик! Как я сразу не догадался? Ведь я же отлично видел, как она им землю липучую с лемехов сдирала. А вот не взял сразу «голову меж пяток», оттого, считай, с первых же «прицепочных» шагов опрофанился.
А потом мы стали заводить свой «натик». Фенька выхрипывала какие-то непонятные мне слова и, отчаянно мотая челкой, выбившейся из-под косынки, крутила. Я же, запалив зажигалкой прошлогоднюю солому, степенно покуривал себе и неторопливо сплевывал в огонь.
Потом она вдруг, уронив голову на капот, стала биться лицом обо все, что попало.
Я подлетел к ней, схватил сзади, оттащил от трактора.
«Ты что, – говорю, – красивше Палашки хочешь стать?»
Палашка – баба, у которой было то ли обожжено, то ли тоже вот так обезображено чем лицо.
В моих руках Фенька обвяла плечами, позволила усадить себя на солому. И даже не дала мне по рукам, когда я, вроде бы ненароком, провел ладонью по ее грудям и чуть не накололся на соски, – так – торчмя – выпирали они из-под суровой одежи.
Потом мы стали крутить «натик» вдвоем. И мотор, словно того и ждал, тут же завелся. Фенька, улыбаясь, похлопала меня по плечу, а когда я захотел еще раз нырнуть ей рукой за пазуху, таким наградила шлепком, что я чуть ли кубарем скатился с подножки трактора. Но улыбаться не перестала и даже выхрипнула что-то вроде того, что из меня выйдет толк, а бестолочь останется.
Пахали мы целину. Не в том смысле, что въехали в такое раздолье, где земля сроду плуга не видала, а травы в обморок от моего матерка падали. А просто к солидному куску пашни, с солончаковой балочкой посередине, припахивали этакий треугольник, который, в конечном счете, должен был свести на нет выпуклость, портившую все поле. Я почему-то в то время думал, что это и есть культура земледелия.
Фенька толк в работе понимала. Трактор у нее шел ровно, борозда ложилась прямо, словно по шнурку, на краях гона она тоже не делала «балалаек». А вот ее сменщица – востроглазая Танька Першина, у которой одни «баламутки» на уме, как о ней сказала тетка, – такого наворочает за свою смену – смотреть гребостно. При пересменке Фенька хрипит Таньке на ухо:
«Поимей совесть, сапера, не порть землю. Ведь грех на нас обеих ляжет».
«Грех – через дорогу перебег, ногу сломал – праведой стал», – говорила Танька эти вертучие слова, и сама вся чуть ли не ломается. Особенно глазами. Те, что называется, места себе не находят. Потом опять, другой уже ответ, Феньке учиняет: «Поле – не изба, от приборки не дюже захорошеет».
И на меня глядит таким кандибобером, словно я ухажёр, и спрашивает Феньку со смехом: «Может, твоего невладанного к себе на прицеп посадить?»