Звезды сделаны из нас - страница 17
Приходится отпаивать ее травяным сбором и валокордином, хотя они на нее слабо действуют. Только притупляют сознание. Эффективнее всего подсунуть таблетку феназепама, но мама боится любых препаратов, считая, что они могут вызвать привыкание, поэтому соглашается лишь в особых случаях, когда сама понимает, что по-другому никак.
– Премилосердный Господи, услышь молитву мою за рабов Твоих Александра и Елизавету, по неисповедимым судьбам Твоим внезапно похищенным от нас смертью; пощади и помилуй претрепетные их души, призванные на беспристрастный Твой суд. Да не обличи их яростью Твоей и не накажи гневом Своим, но пощади и помилуй ради крестных страданий Твоих…
– Ладно, мам, хватит уже. Завтра сходишь в церковь, свечку поставишь и все будет норм.
– Что значит норм? – Ее бесцветные губы негодующе дрожат. – Как так норм? Я не понимаю ни этого слова, ни твоего равнодушного тона.
– Просто от того, что ты плачешь, ничего не изменится, и от этих молитв никто не воскреснет.
– Зачем ты ёрничаешь? – смотрит с укором мама. – Ты прекрасно знаешь, что я молюсь о душах.
– Батюшка говорил, что скорбь не должна переходить в отчаяние, потому что этим ты ввергаешь их души в смятение.
– Это правда, – она шумно сморкается, откладывает фотографии и немного приходит в себя. – Но давай-ка и ты помолись.
– Мам, они нам никто. Ни друзья, ни родственники – просто какие-то типы из школы.
– Как ты так можешь? Это же дети!
Слово «дети» в маминых устах обладает особой святостью, и тут уж любые аргументы бессильны.
Вот только «дети» и Макаров – понятия друг с другом не совместимые.
Макаров был жестоким, циничным и равнодушным гадом, унижающим и использующим людей. Такие, как он, никогда не бывают детьми в полном смысле.
Их души, о которых так молится мама, испорчены с рождения.
Перед глазами встает его перекошенное злобой лицо, когда он бьет меня за гаражами. Я послал его при всем классе и не собирался извиняться. Мне очень больно, но, сцепив зубы, я вижу помутившиеся от остервенения глаза и наслаждаюсь его бессилием. Бьет он, а побеждаю все равно я. Так я всегда себе говорю, когда приходится терпеть.
– Погоди-ка, – мама настораживается. – Я вспомнила. У тебя, кажется, был с Сашей конфликт.
Ну слава богу, «вспомнила» она! А я и не надеялся. Пять лет макаровского террора и буллинга были для нее лишь «особенностями переходного возраста», причем моего. Так она объясняла причины моих прогулов директрисе.
Понятное дело, в детали так называемого «конфликта» я ее не посвящал, но, прекрасно зная, что я ненавижу Макарова всем сердцем, она все равно пытается взывать к моей человечности:
– Ты должен простить его, Глеб. Какие бы разногласия между вами ни стояли. Сейчас это особенно важно. Простить и самому попросить прощения. Скажи: я прощаю все, что нанесло мне обиду. Я прощаю все, что причинило мне боль, страдание и ожесточение…
– Пожалуйста, перестань. Я не собираюсь прощать Макарова!
– Очень тебя прошу, ради меня. Избавляясь от всякого рода злобы, мы очищаемся сами.
– Давай вместе посмотрим какое-нибудь кино? – предлагаю я. – Хочешь «Собаку на сене» или «Шербурские зонтики»?
Мама молча встает, наливает чайник и ставит его кипятиться. Отворачиваясь, она продолжает тихонько плакать, и я иду за новой порцией бумажных платков, а когда возвращаюсь, застаю ее с Мишкиным альбомом в руках.
Началось. Теперь она будет всю ночь его рассматривать и ругать себя за то, что «недоглядела» и «упустила».