419 - страница 27
Снились ей кони, и проснулась она под затихающий стук копыт.
Телефонный звонок – Лорина мать. В голосе дрожь.
– Лора, – сказала она, – они говорят, это самоубийство.
– Кто говорит?
– Страховщики. Ждут окончательного рапорта из полиции.
«О господи!»
Снились ей кони, проснулась в тишине. Поставила канистру на голову, пошла.
Как будто всю жизнь пешком, родилась из ходьбы и не вспомнит, когда было иначе.
Молодая женщина – девушка – с ног до головы в запыленном индиго, вся закутана, ото лба до щиколоток, видны только лицо, и ступни, и хной окрашенные руки; шла по иссохшим крошащимся землям, воду несла на голове, в канистре поверх сложенной тряпки.
Сушь. Тянется бесконечным узором колючих кустов и жесткой травы. Валуны разбросаны, точно сломанные зубы, солнце давит. От жары земля содрогалась – так подкова на наковальне вибрирует от удара.
Жар, жажда, песок.
Сезон засухи привел с северо-востока ветер харматан, и он прочесывал кустарники Сахеля, принося с собою вкус совсем безграничных песков, совершенно безбрежных пустынь. Когда налетал внезапный порыв, жаркий и сухой, как верблюжье дыхание, сама Сахара забивала глаза песком, сама Сахара першила в горле. Микрочастицы атакующей пустыни солевой коркой забивали слезные каналы.
Она туже затянула платок, поплескала водой в канистре. Как будто всю жизнь пешком.
По всей равнине жгли сухую траву, разводили костры, надеясь из укрытий выгнать крыс и прочее мелкое зверье. Зола кострищ, возможно, и землю удобрит, вылезут зеленые побеги, будет что пожевать скоту, когда прольется дождь – если он прольется и будет несилен, не смоет всю золу в поймы и солевые овраги. Когда-то она сама помогала устраивать эти поджоги, а теперь шагала по их следам, и серый пепел толстым слоем облеплял ей ноги.
Она наполнила канистру в последнем колодце, что попался на пути, но сколько ни полоскала, вода все равно отдавала бензином. Прошло два дня, канистра почти опустела.
Она обогнала собственный диалект, углубилась в края чужаков. Миновала заплаты невзошедших посевов, палочками торчавших из земли, прочла в них предзнаменование. Слишком много песка, просо здесь не растет, редкой травы едва хватает на пастьбу. С каждым шагом равнины шире.
Вдалеке ветхий человек в ветхой рубахе по колее вдоль дороги толкал шаткую тачку, доверху груженную тыквами, – так был занят своим грузом, что одинокую фигурку не заметил. Девушка в индиго обогнула горстку деревенских хижин; глиняные стены и соломенные крыши в полуденной летаргии наводили жуть. Пошла за отощавшей коровой, отыскала местный водопой – заболоченный прудик, где она снова наполнила канистру. Зашагала по саванне к следующей горстке крыш. Вечером в этих домах засияют очаги, по всей равнине зажгутся созвездия. Иногда она чуяла ямс, что горами пекся на углях, или кто-то помешивал похлебку из козьей головы, и тогда челюсти сводило от голода, и шепотом, жалобно сетовал живот.
Дни шли, и жалобы становились настойчивее, а с ними зазвучал и другой шепот – тот возражал, велел не останавливаться, шагать дальше.
Чтобы унять голод, девушка жевала орехи кола, тщательно дозировала сушеные финики и вигну, спрятанные в складках платья. А этот голос неотступно шептал ей: «Иди. Дальше. Не. Останавливайся».
Сказали, что самоубийство.
Тонкий как былинка страховой оценщик, уже не первый в череде розоволицых людей, прошедших сквозь их жизнь со дня отцовской смерти, сидел за столом в розоволицем своем кабинете, и его откровенно ничего не трогало.