42-й до востребования - страница 22
Помню свежайшее утро, ощущение края, который подступает на берегу большой реки, и наконец изменившаяся речная обстановка. Привёл баржи и встал небольшой буксир с угольно-чёрным корпусом и круглыми в деревянной окантовке иллюминаторами. Вид его меня заворожил, особенно иллюминаторы, и такие же круглые кранцы из шин, и то, что звался он «Углич», да ещё тащил баржи с углём. Хотя образ ещё не дополнился самим Угличем, Димитрием-царевичем и Пушкиным. Но и это не за горами…
Нашёл у себя в дневнике старинную и местами выспренную запись: «Виденное и привидевшееся в детстве закреплялось бесчисленными обращениями к этим воспоминаниям и почти сразу наполнялось необъяснимым значением. Но особенно остро и мучительно наваливалось воспоминание по прошествии времени, войдя в полосу особого свечения, которая тащилась за мной с тросовым провисом года в два-три. Столь мучительная сила воспоминания тяготила, пока я не понял, к чему сподвигают эти баржи с углём былого: что нет им лучшего применения, чем стать топливом для книги. И что столь сильному переживанию той или иной жизненной поры нет иного объяснения».
Зимой буксиры вмёрзшими утюгами стояли в затоне Кинешемки, и я бродил меж них, омертвело-сонных, и в чёрно-белом зимнем свете деревянные окантовки иллюминаторов гляделись выцветше-серыми. Но тайны в них было не меньше, чем в их грядущем весеннем собрате «Угличе». И если маленькие буксирчики на меня производили столь сильное впечатление, то что уж говорить о большом пароходе, да ещё загадочно-астраханском!
Уже Волга очистилась ото льда, а я всё таскал бабушку на набережную, по которой мы бродили под её рассказы про буксиры и расшивы – деревянные парусные суда, ходившие когда-то по Волге. И про то, что баржи в составе называются пыжами, и бывает два типа «счала»: когда друг за другом и когда борт к борту, и что когда борт к борту – это «пыжевой счал».
Как-то солнечным днём оказались мы с бабушкой на площади и обнаружили возле творожно-белого дома гнедую лошадь, запряжённую в нечто чёрное, истрёпанно-кожаное и великолепное. «Тарантас», – почти прошептала бабушка. Потом мы пошли с площади к набережной, и бабушка, впившись взглядом во что-то впереди нас, якорно потянула мою руку вниз: нам навстречу нёс мужик на руках огромного глухаря – мощный и рыхлый ворох с тяжко свисающей шеей. А потом…
А потом я вдруг увидел торчащие антенны чего-то восхитительного, что скрывалось за высоким берегом. Настолько необычайна была эта белая мачтовая городьба, за которой свеже и нежно синел волжский простор, настолько она изменила и берег, и город, и меня, что я побежал к Волге с истошным криком: «Бабушка, астраха-а-а-а-анский! Астраханский!»
Пароход оказался не астраханский, а обычный двухпалубный. Звался он «Собинов». Приход астраханского как-то размылся, загородился этим «Собиновым», в звучании которого мне слышалось что-то немыслимо пароходное – казалось при этом звуке, кто-то с присвистом продувает огромную трубу…
Сколько мы с бабушкой выходили по Кинешме под негромкий её голос, одному Богу известно. Много рассказывала о заволжских лесах, полных боровой дичи, о Николай Матвеиче и его легавых собаках, делавших стойку на красную дичь, и вообще об охоте. И очень смешно изображала напряжённо замершую собаку с поднятой передней лапой. Рассказывала и о кошке Капе, которая увязывалась за бабушкой в лес и, когда её прогоняли домой, делала вид, что ушла, а потом возвращалась, и бабушка, зайдя