42-й до востребования - страница 5



2

Как-то пошли с бабушкой Марией Ивановной гулять на Ленинский скверик. Идти далеко, и меня одного не пускают, я мал и мне не запомнить дороги. Вот мы и в скверике, в зимней недвижности ёлочек, фонарей, дорожек с ледяными полосками, похожих на вмороженные ножи. Вот деревянная горка, а вдали, в глубине за ёлками, – жёлто-зеленоватая сумрачная стенка, за которой тоже будто деревья и тайна, от которой сосёт под ложечкой и мерещится лес среди города, да странный туман с нездешней подсветкой. Стенка эта мне сто раз снилась, и когда я вижу её сквозь ёлочки, она словно предупреждает: приблизишься – заворожу…

Скверик непривычно пустынен в этот день с мягким морозцем, только гуляет с мамой мальчишка возрастом младше меня и чуть малахольный, Андрюша или Алёша. Лицо у него белое в синеву. Он из наших дворов. Разговорчивый и какой-то книжный – раз стоял, выкрикивал, вылаивал, как в фильме, захлёбываясь: «Там, там! Где играли большие мальчишки!» И так ударяя и на «большие», и на «мальчишки», что всем немного неловко. Рядом мама – вечно над ним склонённая большая женщина с мягким лицом.

Я заставляю Алёшу играть со мной в прятки. Невозможно хочется игры, я готов на любые поблажки Алёше и даже считаю так, чтоб во́да мне выпала: в словах «всё равно тебе водить» «дить» разбиваю пополам, и отрубленное «ть» приходится на меня. Отводив, оттарабаниваю набор присказок, включая «последнюю курицу», которая невозможно смешно «жмурится», и мгновенно нахожу Алёшу – он сидит за ёлочкой и водит палочкой по снегу. Моя очередь прятаться, и я бегу.

Чем ближе зеленоватая стена, тем неотвратимей отдаляется и замирает город. Сажусь за ёлкой, переводя дух, и вдруг на меня как-то особенно задумчиво наваливается тишина: мокрый жар под шерстяной шапкой, съехавшей и оголившей ухо, варежка в царапучих ледяных шариках, я ей шапку поправляю… Рассеянно ложусь в снег на спину и незаметно впадаю в своё извечное «мне кажется, что я не я».

Уже совсем синё вокруг, и я, вздрогнув, встаю, иду и упираюсь в ту самую стену, теперь уже не загадочную, а тёмную и неузнаваемо угрюмую. Бегу в другую сторону, как мне кажется, к керосиновой лавке, и вижу за ёлками огни, яркие, словно протёртые ацетоном, и сияющие незнакомо, холодно и не с той стороны. Наконец выбираюсь к горке, но там никого нет, и меня охватывает двойное отчаяние: что я потерялся и мне всыпят и что мои старания найтись одновременно приближают и всыпку. А ледяное слово «потерялся» я будто хорошо знаю.

Вдоль главной дорожки фонари – огромные тюльпаны с мутными бутонами. Включаются они на самой границе сумерек, долго подрагивают, разгораются малиновыми всполохами и наливаются синевой, которая неряшливо бледнеет к верхушке, а два или три фонаря так и моргают, тлея и тикая.

Жаркий, во льдышках выбираюсь под фонари и вижу идущую навстречу бабушку. Бегу к ней, раскрыв руки и ревя, чувствуя горячую гримасу этого рёва, и как она трясётся отдельно от раскрасневшегося лица, и рёв идёт тоже со стрясом, с подвывкой. Бабушка останавливается под моргающим фонарём, распахнув руки, и я рушусь в них, как в ворота.

Алёша, оказывается, ушёл с мамочкой, и не искав меня. «Ушёл» бабушка сказала с угрозой, мол, даже Алёша малахольный сделал всё вовремя и как положено, из предателя став примером.

Домой я притихше шёл рядом с бабушкой – у неё это называлось «прижав уши». Особенно плотно прижал, когда проходили милицию – тёмно-красный кирпичный домишко с воротами в ёлочку. Милиция была лишь добавкой к тому зияющему чувству, которое меня охватило и не отпускало и от которого не хотелось ни говорить, ни играть, а уж о гулянии и думать было страшно. Так же, как и о выражении загадочной сдержанности, которое бывало у мамы, когда я что-нибудь натворил. И которое меня ожидало после рассказа о моей пропаже – родители жили через город в Марьиной Роще, но мама время от времени работала неподалёку от нас и к нам приходила.