Андрей Курбский - страница 26



Андрей опять открыл глаза. Боль и любовь возникли одновременно, и он не мог отвернуться, приглушить боль, потому что тогда пропадала и любовь; спящее лицо сына Алешки стало пропадать, он стиснул зубы, но оно пропало, только детский запах остался на подушке. «Чего ты хочешь, душа моя, от меня?» – спросил он еще раз. Душа хотела видеть сына: пусть будет боль, но и сын. «Боль – это жизнь, только если болит, значит, я жив», – подумал Андрей внезапно. Он знал, что днем опять омертвеет, одеревенеет, потому что на войне нельзя спокойно действовать, если не одеревенеешь, и сейчас он хотел опять вернуться к боли, но уже не мог.

Лица заполняли день, а дни заполняли время, летние суетливые дни сбора людей, коней, обозов, припасов и прочего военного снаряжения. Лица возникали внезапно, и некоторые из них выбивали из привычной суеты. Так возник Тимофей Тетерин, сотник, голова стрелецкий, бежавший из Псково-Печерского монастыря. Он стоял высокий, пыльный, жилистый, прокопченный, смотрел светлыми глазами пытливо, смело и говорил:

– К тебе хочу, князь Андрей, ты меня знаешь, а я – тебя.

Так оно и было, и Курбский был рад. Потом к вечеру они сидели с Тимофеем и давно уже уехавшим в Литву стариком Семеном Бельским и пили, и Андрею было неловко от той спокойной жестокости, с которой Тимофей и Семен вспоминали неудачи в походе на Ревель, где у пленных стрельцов шведы выжгли глаза, и еще более стало противно, когда Бельский, презрительно поплевывая, начал высмеивать невежество русских дворян, их неразборчивость в еде и деревенскую простоту, а главное – их мужицкие суеверия. «Кто ж ты сам? – думал Андрей. – Какой ты веры? Уж не отступником ли тут стал? Тимофей-то свой, православный, но и Тимофей не будет пленных брать…» От мыслей этих поднималась изжога душевная, пустота…

Старик Бельский мельком, но цепко глянул на помрачневшего Курбского.

– Хороша у тебя брага, князь, – сказал он.

– Это не моя – Радзивилла Черного. Моего тут ничего нет…

– Наживешь, не сомневайся, – сказал Бельский.

У него была маленькая тускло-серебряная голова, морщинистое остроносое лицо, сухое, обветренное, а глаз, как у птицы, – зоркий, неморгающий.

– Наживем, была б голова на плечах, – подхватил Тетерин. – Это не то, что у князя Московского, – у него одни дьяки безродные да шептуны в соболях ходят, а мы, войсковые вечники, хрен от него получали за наши раны.

– Кто сейчас в Юрьеве сидит? – спросил Курбский.

– Морозов Михаил, Яковлев сын. Вместо Бутурлина прислали, но и он долго не усидит, мы ему так с Сарыгозиным и отписали.

– Отписали? – удивился Бельский. – Зачем?

– А он обо мне и Сарыгозине пану Полубенскому писал с бранью, изменниками нас окрестил, собака! – Голос Тетерина повысился, лицо побурело. – Не постыдился так обозвать православных! – Он пристукнул кулаком по столу. – Но мы ему отписали, как отрезали. Да вот, хотите, я прочту – список при мне…

– Прочти! – сказал Бельский.

Тетерин вытащил лист, разгладил, откашлялся:


«Господину Михаилу Яковлевичу Морозову Тимоха Тетерин да Марко Сарыгозин челом бьют! Писал ты, господин, в Вольмар князю Александру Полубенскому и оболгал нас, а мы хоть и тоже умеем собакой отбрехиваться, но не хотим твое безумство повторить. Знай, что если б были мы изменниками, то мы бы давно от малых неудобств и тягот сбежали с государевой службы, но мы терпели ради Христовой заповеди и отъехали только от многих нестерпимых мук и от поругания монашеского чина – ангельского образа… И ты, господин, бойся Бога больше гонителя и деспота и не зови лживо православных христиан изменниками!»