Андрей Курбский - страница 27




Тетерин сложил письмо и оглядел лица товарищей.

– Там мы еще приписали ему, что и его истребят с женой и ребятишками – пусть подумает!

– Да, – сказал Семен Бельский и кивнул. – Пусть подумает, да и не он один!

Курбский промолчал.

На другой день к вечеру пришел человек в немецком платье, сонный, носатый, и сказал:

– Ты, вижу, не помнишь меня, князь. Я слуга графа Арца, Олаф Расмусен.


Тогда Курбский вспомнил, как ночью под Гельметом караульные привели к нему в шатер этого человека. Он был не сонный, просто лицо его стало бесчувственным, стертым, как у тех людей, которые всю жизнь живут опасной профессией лазутчиков и потому как бы омертвели до незаметности. Олаф был шведским перебежчиком.

– Где граф Арц? – спросил Андрей.

– Его колесовали в Стокгольме, – бесцветно ответил слуга графа. – Прошу тебя, возьми меня на службу, потому что теперь мне не доверяют ни шведы, ни немцы, ни поляки.

«Так вот почему, – подумал Андрей, – вместо открытых ворот Гельмет угостил нас картечью!»

– Кто предал нас? – спросил он.

– Не знаю, – ответил слуга. – Если б я знал, то убил бы этого человека. Даже если б он был герцогом.

И Андрей, глядя в его мутные, вялые глаза, поверил в это.

– А где наместник Гельмета герцог Юхан?

– Его казнил наш король, хотя он не знал, что граф Арц хотел сдать тебе город.

Курбский подумал и взял слугу графа к себе в дом: люди, у которых никого нет, бывают верными.

Унижение беглеца, нищего, одинокого, подозреваемого всеми… Изменивший одному сюзерену изменит и другому, и третьему. Не верь перебежчику. Не верь иноверцу. Заменить родину нельзя, как нельзя отречься от матери. Можно, конечно, и от матери отречься, но такому человеку не место ни на земле, ни даже в преисподней… «Наверное, так думают про меня литвины и поляки», – повторял себе Курбский, и от этого росла с каждым днем мечта изгнать Ивана, царя Московского, и посадить на его место достойнейшего из Рюриковичей, может быть, даже его сына. Но – изгнать! Эта мечта родилась ночью и не давала спать по ночам, не с кем было поделиться этим замыслом. Сам с собой, воспаляясь постепенно во тьме, ворочаясь, шепча под нос, он высчитывал количество пехотинцев, пушек, даже сколько надо будет пудов муки, сала, гороха, овса… Он вычерчивал в мозгу пути через леса, намечал переправы, броды, объезды болот, составлял письма боярам, князьям, сжимал челюсти и кулаки. И все это от унижения, в которое вверг его Иван, вынудив к побегу…

– Надо выступать не на Полоцк, а на Москву, – говорил Курбский Радзивиллу Черному. – Если мы соберем пятьдесят тысяч войска и сто пушек, мы пройдем до Москвы. Я один знаю, как провести такую армию. Закуйте меня, привяжите к телеге и, если я солгал, убейте. Иван боится, он побежит, его не будет никто защищать, кровопийцу и кощунника!

Лицо Курбского наливалось гневом, глаза голубели отчаянием. Радзивилл смотрел на него и качал головой, ничего не отвечая.

Петр Смолянинов – последний из близких друзей – появился вечером, как из небытия, в польском кафтане с расшитой перевязью, волосы его были расчесаны, на груди – золотая цепь. Сначала Курбский его не узнал, потом узнал и изумился, а вглядевшись в радостное лицо Петра, в его глаза, не скрывающие любви, встал с кресла и прижал к груди. Отодвинул, еще раз вгляделся и опять прижал, как брата.

– Откуда ты?!

Еще из Дерпта в марте он послал Петра, молодого, но начитанного, преданного духовным писаниям, в Полоцк к владыке Киприану, епископу Полоцкому, хранителю лучшей библиотеки в Западной Руси. Он писал Киприану и просил сделать для него список с рукописи Филофея о «Москве – третьем Риме» и с писем кирилловских старцев против иосифлян. Петр уехал и как сквозь землю провалился. А потом был побег, мытарства, и все стало истаивать, стираться в памяти. Но вот вдруг это явление, эта искренность молодая, правдивая.