Андрей Вознесенский - страница 42



И Елена Ефимовна будет всегда внимательна к поэту. В 1974‑м, узнав о смерти Андрея Николаевича, отца Вознесенского, напишет ему трогательные строчки:

«Дорогой Андрюша! ‹…› Одна моя знакомая, седая женщина, уже сама имеющая внуков, похоронив свою старушку-мать, обронила: „Вот только сейчас кончилось мое детство“. Пока человек может произнести слово „мама“ – он защищен, его детство длится. Оберегайте свое детство. Может, в этом есть спасительность утешения.

И еще. Ваши создания – Ваши дети. Но всякому созидателю (Вам ли этого не знать!) обязательно сопутствуют тернии. Но ведь не только тернии, но и радости. Желаю Вам на все сил. Я с Вами в Ваш траурный час.

Е. Тагер».

Вознесенский умел не забывать малейшие жесты добра. И Елене Ефимовне оставался благодарен – за то «посредничество» в его юные годы между ним и Цветаевой.

Ева цвета и глазухо

В отрывках из дневников 1940‑х годов Сергея Наровчатова, опубликованных «Новым миром», был эпизод: Наровчатов навестил в Ленинграде поэта Александра Прокофьева и записал, как тот стихи его похвалил, но – «как обычно, попрекал Цветаевой, которую почему-то считает моей учительницей». От Цветаевой Наровчатов тихо отползает: слыть ее учеником в годы, когда имя Марины Ивановны не произносилось вовсе, – многим казалось честью сомнительной.

Вознесенский бросается в море Цветаевой радостно – студенческие годы для него были временем жадных и ярких открытий. Кто-то станет потом укорять Вознесенского, выискивая в его поэзии отзвуки – Цветаевой, Пастернака, Маяковского или Хлебникова: нахватался, мол. Чего в этих косых взглядах на Вознесенского окажется больше: нежелания вчитаться-вслушаться, непонимания сути и ткани поэзии или просто желания пнуть «выскочку»? Возможно, и того, и другого, и третьего – что само по себе печально. А между тем всегда поэты связаны с предшественниками – каждый по-своему, не бывают они «ниоткуда». Вот, к слову, что сказал поэт Виктор Соснора, отвечая на анкету «Литературной газеты»: «В поэтике влияние Цветаевой я вижу у Вознесенского и Бродского. Потому что влияние может быть только на крупных поэтов. А подражание… поставим здесь три точки».

Второго января 1998 года, в 7 утра, известный исследователь Достоевского Юрий Карякин пройдет по переделкинским улочкам, к почтовому ящику у ворот дома Андрея Андреевича. Что привело его сюда в такую рань? Пока другие отходили от новогодничества, Карякин перечитывал «Гойю» Вознесенского. Под утро решил поделиться пришедшими мыслями.

«Потрясающе: тут вольно или невольно, осознанно или неосознанно ощущение, желание, требование – слышать, слушать. Тут ГЛАЗА нет. Глаз выклеван. ‹…› Никто не услышал так точно – и не передал нам так точно – Гойю звуком. Никто его так не открыл нашему УХУ, уху нашей души, уху нашего сердца.

Парфен – князю Мышкину: „Я голосу твоему верю…“».

Конечно, Вознесенский был такому подарку рад. В ответ он отправляет только вышедшую книжку «Casino Россия», нарисовав на ней большое ухо, в мочке которого – глаз и точка зрачка. Глазухо. «Юре, чтобы глаз не глох, а ухо не слепло».

А в этом, между прочим, и Цветаевой слышится отсвет. Так хотелось когда-то ей – краски слышать, как мысли и звуки видеть: «Голос из темноты – луч»; «Мысль у меня в мозгу – вроде чертежа». Одного не бывает без другого, сразу – всё: «Никогда не наслаждаюсь только глазом, только слухом».