Андрей Вознесенский - страница 49
Отсутствие сестер притупляет у поэтов чувствительность. Сестры, они же музы. И с конца пятидесятых, с самых ранних стихов, у Вознесенского закружатся сестры-музы – да и странно было бы без них! Критики сразу поджали губы. Литературные генералы насупились. Это – музы, это – сестры? Легкомысленные какие-то…
Вот музы Вознесенского на «Даче детства»: «За проказы, неприличности / и бесстыжие глаза, / за расстегнутые лифчики – / за-за!» Да и с чего бы ему быть против «неприличностей» – вся мировая музейная живопись ими пестрела, все художественные альбомы, которые бережно хранили родители!
Вот в подмосковной «Последней электричке» – «…черты спитые, / на блузке видит взгляд / всю дактилоскопию / малаховских ребят». Но поэту и она – «чище Беатриче».
Вот «Песня Офелии», чьи дела – как сажа бела, «уж лучше б на площадь в чем мать родила…».
Тогда это казалось непонятно – и нервировало, и притягивало страшно. Стихи Вознесенского и тогда, и всегда – настолько исповедальны, что и читатели и литсобратья замучаются гадать: кто же эти музы, кто же вдохновлял поэта?
Тут мы притормозим. Нам, видно, не избежать напоминания о Пушкине, о часто цитируемом письме его Вяземскому – зачем тот жалеет о потере «Записок» Байрона: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc. ‹…› Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе». Эту мысль повторит по-своему Вознесенский много лет спустя, – адресуя ее праздным гонителям Евтушенко: «Может, и есть, за что его корить, – но не вам же».
Не стоит забывать об этом и теперь, вникая в биографию самого Вознесенского.
Но чему так рад литературовед и архивист, нашедший, скажем, имя неизвестной музы Пушкина или Лермонтова? Рад тому, что приоткрыл еще одну страницу поэтической истории, обнаружил еще один источник вдохновения. И тайну отраженного поэтом космоса. Вознесенский знал эту грань – и сам, вспоминая великих, с которыми сведет его жизнь, никогда не забывал о их музах. Какие ни были – они вдохновляли поэтов, а значит, заслуживают отношения внимательного. Это тоже – помнить надо.
Кто эта «журналистка Лили Геррера», о которой вспомнил бывший одноклассник поэта? Следы ее теряются в тумане времени. Очевидно, это мимолетная и вовсе не единственная из загадок юного Вознесенского. А что за муза скрыта в его прелестном «польском цикле» конца пятидесятых – начала шестидесятых? Поэтесса Инна Лиснянская вспоминала, как летом 1959‑го после посиделок на чьей-то квартире, когда в первый раз записали песни Булата Окуджавы на магнитофон, поздно вечером Вознесенский пригласил их с Булатом «к одной знакомой польской журналистке». По дороге заскочили в гостиницу «Украина» за тортом и шампанским. Может, тогда и написались эти строки: «Ах, сыграй мне, Булат, полечку… / Помнишь полечку, челку пчелочкой?»
Следы неведомой польской музы (или, скорее, муз) встречаются тут и там. Анатолий Гладилин заметил на сей счет: «Не знаю, я плохо уже помню, вроде приехала делегация, в которой были две милые польки, но… Андрюша всегда был темнила – и потом, с польками всегда у всех что-нибудь было».
С конца пятидесятых Вознесенский был дружен с Верой Дравич, которая работала секретарем секции поэтов в Московском отделении Союза писателей. Хотя, собственно, Дравич она станет в 1963‑м, когда выйдет замуж за поляка Анджея Дравича и уедет в Варшаву. А в 1959‑м Вознесенский вполне мог еще признаваться: «Я брожу с тобой, Верка, Вега…» И обсуждать с ней едва ли не самый мучительный для него (как и для многих шестидесятников) вопрос: «Кто мы – фишки или великие? / Гениальность в крови планеты. / Нету „физиков“, нету „лириков“ – / Лилипуты или поэты!»