Читать онлайн Иван Лажечников - Басурман
© ООО «Издательство «Вече», 2021
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2021
Сайт издательства www.veche.ru
Об авторе
Иван Иванович Лажечников, один из родоначальников русского исторического романа, родился 14 (25) сентября 1792 года в городе Коломне Московской губернии. Его отец, один из богатейших коломенских купцов, отличался любовью к образованию, поэтому позаботился о том, чтобы воспитать сына в духе идей просвещения и гуманизма.
Серьёзные литературные способности Иван Лажечников обнаруживает ещё в подростковом возрасте, когда опубликовал в журнале «Вестник Европы» сочинение «Мои мысли» в подражание французскому философу-моралисту Жану де Лабрюйеру. Год спустя опубликовал в других журналах «Военную песнь», ряд стихотворений и (всё в том же «Вестнике Европы») рассуждение «О беспечности».
В 1812 году, охваченный патриотизмом, против воли родителей поступил в ополчение. Позднее участвовал в Заграничной кампании русской армии, в том числе взятии Парижа. После окончания войны продолжает литературные упражнения и в 1817 году издаёт свою первую книгу, которую озаглавил просто: «Первые опыты в прозе и стихах». Опыты были не очень удачны, что вскоре понял и сам автор, поэтому решил скупить и уничтожить тираж.
В следующем сочинении – «Походные записки русского офицера», опубликованном в 1820 году, видно стремление идти по пути реалистической прозы. В тексте много подробностей, свидетельствующих о наблюдательности автора.
В 1819 году Лажечников оставил военную службу и решил попробовать себя в службе статской, хотя по-настоящему его влекла только литература. К этому времени относится знакомство с В. Белинским, позже перешедшее в дружбу.
Выйдя в отставку в 1826 году, Лажечников поселился в Москве и стал собирать материалы для своего романа «Последний Новик», посвящённого Петровской эпохе. Заглавный герой романа – Владимир (он же Вольдемар) по прозвищу Последний Новик – незаконный сын царевны Софьи Алексеевны и князя Василия Голицына, всеми способами добивающийся возвращения на Родину.
Опубликованное в начале 1830-х годов, это произведение имело крупный успех как у читателей, так и у критиков. Белинский назвал его «необыкновенным», а автора охарактеризовал как «первого русского романиста».
В 1831 году Лажечников поступил на статскую службу, был назначен директором училищ Тверской губернии и именно там, в Твери, создал свой самый знаменитый роман – «Ледяной дом», посвящённый периоду правления императрицы Анны Иоанновны. Эта книга впервые вышла в 1835 году.
Два года спустя Лажечников снова выходит в отставку, чтобы без помех заниматься литературным творчеством. Он поселился в деревне в своём имении и всего лишь за год написал новый роман, озаглавленный «Басурман». В центре повествования – иноземный (немецкий) лекарь Антон Эренштейн, реальное историческое лицо, который по рекомендации инженера Аристотеля Фиораванти приехал для службы ко двору Ивана III.
На этом взлёт литературного таланта Ивана Лажечникова закончился. Все последующие его произведения не имели такого успеха. Ему не удалось добиться признания как драматург. Его произведения мемуарного характера (например, «Заметки для биографии В.Г. Белинского») вызывают интерес прежде всего у литературоведов.
Только романы обеспечили Лажечникову литературную славу. Все произведения неоднократно переиздавались.
В 1842–1854 годах Лажечников снова служит – вице-губернатором в Твери и Витебске, в 1856–1858 годах – цензором в Санкт-Петербургском цензурном комитете, но очень тяготится должностью цензора, поэтому снова подаёт в отставку. На этот раз окончательно.
3 мая 1869 года в московском артистическом кружке был торжественно отпразднован пятидесятилетний юбилей литературной деятельности Лажечникова, а 26 июня того же года автор скончался, написав в завещании: «Состояния жене и детям моим не оставляю никакого, кроме честного имени, каковое завещаю и им самим блюсти и сохранять в своей чистоте».
Избранная библиография:
Последний Новик (Санкт-Петербург, 1831–1833),
Ледяной дом (Москва, 1835),
Басурман (Москва, 1838).
Благословите, братцы, старину сказать.[1]
Сахаров
Пролог
Божиею милостию, радуйся и здравствуй, господин и сын наш, князь великой, Дмитрий Иванович, всея Руси… на многая лета!
Слова митрополита по случаю венчания на великокняжение Дмитрия Иоанновича, внука Иоанна III
Это было 27 октября 1505 года. Будто к венчанию царя Москва снарядилась и изукрасилась. Собор Успенский, церковь Благовещения, Грановитая палата{1}, Теремной дворец, Кремль со своими стрельницами, множество каменных церквей и домов, рассыпанных по городу, – все это, только что вышедшее из-под рук искусных зодчих, носило на себе печать свежести и новизны, как бы возникло в один день волею всемогущею. Действительно, все это было сотворено в короткое время гением Иоанна III. Кто оставил бы Москву за тридцать лет назад бедною, ничтожною, похожею на большое село, огороженное детинцем, не узнал бы ее, увидав теперь. Так же скоро и вся Русь поднялась на ноги по одному молодецкому окрику этого гения. Взяв исполина-младенца под свою царскую опеку, он сорвал с него пелены и не по годам, а по часам воспитал его на богатырство. Новгород и Псков, не ломавшие ни перед кем шапки, сняли ее перед ним{2}, да еще принесли в ней свою волю и золото; иго ханское свержено{3} и переброшено за рубеж земли Русской; Казань хотя отыгрывалась еще от великого ловчего{4}, но отыгрывалась, как волчица, которой некуда утечь; уделы сплавлены и выкованы в один могучий особняк, и тот, кто все это сотворил, первый из русских властителей воплотил в себе идею царя.
Однако ж 27 октября 1505 года изукрашенная им Москва готовилась не к радостному, а печальному торжеству. Иоанн, изнемогая и духом и телом, лежал на смертном одре. Он забывал свои подвиги, он помнил только грехи свои и каялся в них.
Было время к вечеру. В храмах горели одинокие лампады; сквозь слюду и пузыри окон светились в домах огни, зажженные верою или нуждою. Нигде народная любовь не теплила их, потому что народ не понимал заслуг Великого и не любил его за нововведения. В одном углу казенного двора черная изба позднее других домов осветилась слабым огоньком. На пузырную оболочку окна ее железная решетка с ершами отбросила клетчатую тень, которую, однако ж, пестрила точка, то блестящая, как искра, то вьющая струю пара. Знать, узник провертел отверстие в пузыре, чтобы, украдкою от своего сторожа, глядеть на свет божий.
Это была тюрьма, и в ней на этот раз томился молодой узник. Ему казалось не больше двадцати лет. Так молод! Какие же ранние преступления могли привести его сюда? По лицу его не веришь этим преступлениям, не веришь, чтобы Бог создал такую обманчивую наружность. Так пригож и благовиден, что, кажется, ни один черный помысел не пробежит по спокойному челу, ни одна страсть не заиграет в его глазах, исполненных любви к ближнему и безмятежной грусти. И между тем статен, величав; как встрепенется из дремоты своей, как тряхнет черными кудрями, виден забывшийся господин, а не раб. Руки его белы, нежны, словно женские. На косом вороте рубашки горит изумрудная запонка; в сырой закопченной избе на широком прилавке пуховик, с изголовьем из мисюрской[2] камки и с шелковым одеялом, а подле постели ларец из белой кости филиграновой работы. Видно, не простой узник!
Не простой, да еще венчанный… И чист делами и помыслами, как житель неземной. Все его преступления в венце, которого он не искал и который надела на него прихоть властителя; никакой крамоле, никакому злу не причастный, он виноват за чужие вины, за честолюбие двух женщин{5}, за коварство царедворцев, за гнев деда на сторонних, не на него ж. Ему назначили царство и отвели в тюрьму! Он не понимал, почему венчают его, и теперь не понимает, за что его лишили свободы, света божьего, всего, в чем не отказывают и смерду. За него ближние и молиться не смеют вслух.
Это внук Иоанна III, единственное дитя любимого сына его, злополучный Дмитрий Иоаннович.
То сидел он в грустном раздумье, облокотясь на колена и утопив пальцы в чернокудрой голове, то вставал, то ложился. Он метался, как будто дали ему отраву. Никого с ним не было. Одинокий огонек освещал его бедное, несчастное жилище. Тишину избы нарушали капель с потолка или мышь, подбиравшая крохи от трапезы узника. Огонек то замирал, то вспыхивал, и в эти переливы света, казалось, ползли по стене ряды огромных пауков. В самом же деле это были каракульки на разных языках, начертанные углем или гвоздем. Едва можно было разобрать в них: «Matheas», «Марфа, посадница Великого Новгорода», «Будь проклят!», «Liebe Mutter, liebe А…»[3] и еще, еще какие-то слова, разорванные струями, которые текли по стене, или стертые негодованием и невежеством сторожей.
Дверь темницы тихонько отворилась. Дмитрий Иоаннович встрепенулся.
– Афоня! Это ты? – радостно спросил он; но, увидав, что принял вошедшего за другого, присовокупил с грустью: – Ах, это ты, Небогатый!.. Что ж нейдет Афоня?.. Мне скучно, мне тошнехонько, меня тоска гложет, будто змея подколодная лежит у сердца. Ведь ты сказал, что будет Афоня, когда огни зажгут в домах?
– Афанасий Никитич никогда не кривит словом, не то что глазом, – сказал дьяк Дмитрия, Небогатый – приставник добрый, услужливый и между тем строгий в исполнении наставлений, данных великим князем, как стеречь внука. (Надо знать, что в это время он же, за болезнию Дмитриева казначея и постельничего, исполнял их должность. Честь честью князю, хотя и заключенному!..) – Успокойся, Дмитрий Иванович, голубчик мой! Уж конечно, скоро придет наш краснобай. Ты сам ведаешь, хил становится, худо видит, так бредет себе ощупью. А ты покуда, милое дитятко мое, поиграй, потешься своими игрушками. Присядь себе хорошенько на постелюшке; я подам тебе твой ларец.
И Дмитрий Иванович, дитя, которому было за двадцать лет, от скуки, его томившей, исполнил тотчас предложение своего дьяка, сел с ногами на постель, взял костяной ларец к себе на колена и отпер его ключом, который висел у него на поясе. Понемногу, одна за другою, выходили на свет божий дорогие вещицы, заключенные в этом ларце. Княжич подносил к огню то цепь золотую с медвежьими головками или чешуйчатый золотой пояс, то жуковины (перстни) яхонтовые и изумрудные, то крестики, мониста, запястья, запонки драгоценные; любовался ими, надевал ожерелья себе на шею и спрашивал дьяка, идут ли они к нему; брал зерна бурмицкие и лалы в горсть, пускал их, будто дождь, сквозь пальцы, тешился их игрою, как настоящее дитя, – и вдруг, послышав голос в ближней комнате, бросил все кое-как в ларец. Лицо его просияло.
– Это Афоня! – молвил он, отдавая ларец дьяку, и слез с постели.
– Запри, Дмитрий Иванович! – сказал с твердостью Небогатый. – Без того не приму.
Проворно щелкнул ключ в ларце; дверь отворилась, и вошел в избу тюремную старичок небольшого роста, сгорбившийся под ношею лет; ими золотилось уже серебро волос его. От маковки головы до конца век левого глаза врезался глубокий шрам, опустивший таким образом над этим глазом вечную занавеску; зато другой глаз вправлен был в свое место, как драгоценный камень чудной воды, потому что блистал огнем необыкновенным и, казалось, смотрел за себя и своего бедного собрата. Сын не встречает ласковее отца нежно любимого, как встретил старика Дмитрий Иванович. Радость горела в очах царевича, в каждом движении его. Он принимал от гостя посох, стряхал с него порошинки снега, обнимал его, усаживал на почетное место своей постели. А гость был не иной кто, как тверской купец Афанасий Никитин, купец без торговли, без денег, убогий, но богатый сведениями, собранными им на отважном пути в Индию, богатый опытами и вымыслами, которые он, сверх того, умел украшать сладкою, вкрадчивою речью. Он жил пособиями других и не был ни у кого в долгу: богатым платил своими сказками, а бедных дарил ими. Ему позволено было посещать великого князя Дмитрия Ивановича (которого, однако ж, запрещено было называть великим князем). Можно судить, как он наполнял ужасную пустоту его заключения и как поэтому был дорог для него. Что ж давал ему за труды Дмитрий? Много, очень много для доброго сердца: свои радости, единственные, какие оставались у него в свете, – и эту награду тверитянин не променял бы на золото. Как-то раз хотел царевич подарить ему дорогую вещицу из своего костяного ларца; но дьяк с бережью напомнил узнику, что все вещи в ларце – его, что он может играть ими, сколько душе угодно, да располагать ими не волен. Вчера Афанасий Никитин начал современную ему повесть о