Белые одежды. Не хлебом единым - страница 110



Он не забывал шутить, но на месте ему не стоялось, все время срывался бежать куда-то. Заставлял себя остановиться и смотрел на Федора Ивановича, готовя какое-то важное слово.

– Не торопись получить свой подарок, – сказал наконец. – Никуда не уйдет. Никуда не уйдет.

– Что это все означает? – спросил Федор Иванович, садясь на чемодан. Он не снял пальто, только слегка распахнул. – Затеял ремонт?

Поэт как прикованный смотрел на пальто. Пощупал ткань:

– Давно у тебя? Продай!

– Ремонт будет? – Федор Иванович оглядывал стены.

– Ну да. Ремонт будет. Ремонт… Вот, я решил подарить тебе эту кровать. По моим сведениям, у тебя дела идут на лад. Кровать необходима. А у меня перемена в жизни. Похоже, навсегда.

– Женился?

– Нет, это ближе к разводу, Федя. Так возьмешь? Отдаю со всем набором, с одеялом и подушками. На улицу жалко бросать такую вещь. Если что-нибудь заплатишь, не откажусь. Мне она тоже от хорошего человека перешла. Примерно в таких же обстоятельствах.

– Ты-то почему с этой штукой расстаешься?

– Для твоей дамы будет сюрприз. Им нравятся такие удобства.

– Почему ты вдруг…

– Блажь, блажь. Ухожу в монастырь.

«Она бросила его! – подумал Федор Иванович. – Она обманывает не меня, а его».

– У нее, ты сам понимаешь, и до меня было. Но ты должен разбираться – одно другому рознь. Она от того ушла вроде как ко мне. Муж, муж у нее был. Но и от меня быстро улетела. Посмотрела вплотную – не тот. И улетела. Только перышко осталось в руке, а ее нет. Это очень, скажу тебе, Федя, неприят-ствен-но. Даже не то слово. Пытка! Казнь! Вот даже стихи сочинил. Хочешь?

И он, придвинувшись, глядя куда-то в сторону, загудел глухим полушепотом:

Был я бесьей породы,
Баламут родниковой струи,
И терпела природа
Несуразные песни мои.
Был судьей всем, кто ползал
И летал средь прибрежной травы,
И взимал в свою пользу
Я налоги с беспечной плотвы.

В этом месте поэт остановился и сквозь всю свою грусть со слабой улыбкой покачал головой:

– Было, было…

И, переждав свои воспоминания, продолжал гудеть стихи:

Ведал дремой болотной,
На мели головастиков пас…
Но без жалости отнял
Все судьбою назначенный час.
Грянул гром небывалый,
В поднебесье послышался стон,
Лебедь белая пала,
Обагряя притихший затон.
Я дела забываю,
Я к ослепшей от боли лечу,
Песнь любви запеваю —
Ту, которой от горя лечу.
Дал я ране закрыться…
Но, очнувшись от тяжких обид,
Видишь ты, что не рыцарь —
Пень чудной на болоте стоит.
Поднялась молодая —
Только крыл пролилось серебро…
И, навек улетая,
Обронила в болото перо.
И не знала, что нищий,
Навсегда обездоленный черт
В тине знак тот разыщет
И к душе деревянной прижмет.

Наступило молчание.

– Вот какие стихи родятся от горя, – заговорил наконец Кеша. – Только крыл пролилось серебро, представляешь? Улетела…

– Но ты, я вижу, еще жив, Кеша… – заметил Федор Иванович.

– Никогда не воскресну. Нет. Она приходит и сейчас иногда, можешь себе представить такую пытку? Жалеет! И так сказать, понимаешь, готова… Я ее беру, держу ведь в охапке. Но чего-то нет. Что такое? Одни перья… Перья держу, а самой ее нет. Сама где-то в другом месте, вся там.

– А раньше?

– Раньше все было мое. И перья, и душа. Недолго, правда. Несколько дней.

Кондаков взял веник и начал подметать комнату. То хмурясь, то усилием расправляя лицо. Федор Иванович, выгнув бровь, смотрел на него слегка сбоку.

– К кому улетела – хотелось бы глазком глянуть. – Кондаков посмотрел на него. – Морду набить счастливцу…