Без двойников - страница 21
Так складывалось – и так действительно было.
Некоторых озадачивала тайна нежданного выхода этих избранных, Богом отмеченных, из давно навязанной всем, но, увы, привычной, неумолимо скрадывающей наиболее яркие приметы бытия мглы, а то и тьмы тьмущей, – на свет Божий, на простор, к людям, и стремительность их развития.
Другие принимали совершенно всё, что создавали новоявленные мастера, принимали немедленно, безоговорочно, восторгались ими, сотворив себе кумиров, и шли за ними, веря им и любя их искренне и бескорыстно.
Третьи, этакое сообразительное меньшинство, трезво оценив ситуацию, проявляли цепкий практицизм, давненько не виданный в наших палестинах, и методично, под шумок, пополняли свои кладовые, как белки запасают на зиму орехи, дармовыми или почти дармовыми, но многочисленными, а нередко и отборными экземплярами из моря разливанного работ, которые все были в поле зрения, ибо всё, хотя и называлось подпольным, ни от кого никогда не скрывалось, а наоборот, делалось открыто, на виду, более того, буквально взывало к зрителям, в надежде найти ценителей и единомышленников.
Изобилие продукции, блеск, возрастающая молва, недовольство властей, ореол запретности, многообразие стилей, различная направленность поисков, ощущение пестроты, избыточности, перенасыщенности идеями, переполненности чаш, слишком густого замеса, слишком широкого размаха, словом, неминуемой совокупности типично отечественных, врождённых, только нам и свойственных черт, наших особенностей, наших замашек – лишь внешняя сторона действительно удивительного явления: возрождения искусства.
Там, внутри, за радужной оболочкой, за многоцветьем красок, за этим, ярмарочным ли, вселенским ли, масштабом, были – труд, терпение, выносливость, упорство, там прежде всего высвечивалось понятие – дар.
Ордынцы, разноликие, разноплемённые, разнокалиберные – так точнее, персонажи богемы, которая в самом деле была и которой теперь нет, как нет и ушедшего времени, разнообразные соучастники общего брожения, движения, нашествия, – неважно, как его называть, – все без исключения хотели бы для себя тёплого места под солнцем, а значит – и в истории искусства.
Но так не получится, не выйдет, чтобы там поместились все.
И пусть еще дымятся кое-где их догорающие костры, пусть шатры их – у кого попроще, у кого пороскошней – ещё виднеются в степном мареве глухо дышащего пространства отшумевшей эпохи, и рассёдланные кони их всхрапывают на привязи, – орды больше нет, остались воспоминания.
Осталась память, и она велика, но она и избирательна. Вхожи в неё далеко не все.
Тут-то на первый план, прежде всего, вполне закономерно, дабы не допустить хаоса и внести в мир, а значит и в искусство, необходимую, пусть и сложную, но подлинную гармонию, кровную, выстраданную, общечеловеческую, эту спасённую от бед и выращенную в невзгодах дочь двадцатого века и его наследницу, дабы принести с собой желанный свет, – и выходят те самые, избранные.
Честь им и слава.
Есть слова, говорящие больше, чем ждёшь по старинке от них.
В их привычном звучании как-то сам по себе, ненароком, пробуждается новый, дотоле неведомый звук.
Это чувствуешь сразу, мгновенно, не умом, а хребтом. Возникает ни с чем не сравнимое, радостное предощущение первооткрытия, словно в детстве когда-то, – и ты весь устремляешься навстречу ему, задающему тон состоянию сердца и духа, завораживающему, так властно притягивающему к себе звуку.