Без двойников - страница 42



Верю в это твёрдо.

Многое в жизни повидавший, я подобного примера больше – не знал.


Да, тот вечер многое изменил в нашем с Игорем общении. Вот тогда-то оно и стало окончательно – дружбой.

А подлинная дружба двух людей, живущих, прежде всего, творчеством, – редкость, большая редкость.

Вот припоминаю теперь – ну с кем ещё я так говорил, как с Ворошиловым?

Разве что со Славой Горбом – тогда, в юности, в молодости моей.

Неужели – и всё?..


Однажды сидели мы с Ворошиловым на кухне, поглядывали за окно.

Стола на кухне у нас не было, его заменял широкий, длинный подоконник.

На нём стояла посуда – стаканы, тарелки.

На улице шёл дождь, а потом прояснилось.

Обзор из окна, с моего седьмого этажа, был достаточно велик.

За нашим домом тянулось пустое пространство, с натыканными как попало на субботнике, плохо принявшимися, хилыми прутиками саженцев, да обозначалось ещё, весьма условно, подобие детской площадки, где гуляли мамы с колясками, кошки и редкие ребятишки.

За этим полупустырём стоял разрушающийся, с облупленной штукатуркой, дом, двухэтажный, но вроде барака, и находилось в нём, кажется, какое-то общежитие.

Перед этим домом росли два огромных тополя.

– Смотри, Игорь, – вдруг сказал я. – Слева моё дерево, справа твоё. Давай загадаем, чтобы оставались эти тополя, даже если всё вокруг них исчезнет.

– Давай, – согласился Игорь.


Прошло немало времени.

Округа, где я жил когда-то, изменилась до неузнаваемости.

Нет в помине не только дома-барака, но и прочих старых окрестных домов.

Настроили новых домов.

Разворотили всё, что можно было разворотить.

Оба тополя – стоят.

И когда я теперь смотрю на «Доброго пастыря», и вижу фигуру с посохом – Ангела ли? пастуха ли? – и золотое сияние, и два дерева на холме, – то те, наши с Ворошиловым тополя, сразу же вспоминаю.

Искусство искусством, а в быту, в жизни повседневной, Ворошилов оставался самим собою – человеком достаточно нелепым (что, впрочем, и положено ему как художнику и поэту, да ещё и философу, и что в своё время верно отметил Максимилиан Волошин относительно Мандельштама: «Настоящий поэт всегда нелеп» – или что-то в этом роде, но смысл таков), рассеянным, вечно измазюканным красками, если и задумывающимся – то глубоко и надолго, если и гуляющим – то, разумеется, тоже с размахом и надолго, ведущим свои монологи, при наличии слушателя, и свои диалоги с кем-нибудь, если была подходящая кандидатура, ночи напролёт, – и вообще его было, что называется, много.


Иногда спохватится, что переборщил с пребыванием у меня, исчезнет куда-то, надолго, нет его и нет, уже беспокоиться начинаешь, как бы не влип в историю.

Ан нет, появляется – сам, измотанный, с виноватым видом, будто натворил чего.

А ничего и не натворил.

Просто – застеснялся, что обузой вроде стал, что домашнему укладу мешает, вот и удалился.

Побродил, намаялся – и не выдержал, потянуло опять сюда, ко мне, где ждут его всегда и рады ему в любых состояниях.

Зайдёт, ботинки у двери, в прихожей, сразу же снимет, поставит в сторонке, подальше от глаз, – нечищенные, стоптанные, а то и худые. Останется в одних носках, нередко – рваных. Старается вовсю, чтобы дырок никто не увидел. Постоит вначале там, с ноги на ногу переминаясь, вроде как заново здесь осваиваясь.

Потом – начинает не просто входить, а будто бы проникать, втягиваться, углубляться вовнутрь, в недра – если таковые бывают в однокомнатных наших квартирах, – ну а проще: в желанную, тёплую глубь людского, и главное – дружеского, сызнова, вроде, – в который уж раз! – узнаваемого, постигаемого, принимающего скитальца, – наконец-то дождался – жилья.