Бремя завета. Три под одной обложкой - страница 3
Борух тожественно повел нас в кафешку на первом этаже. Тарелок не было, и фалафель отпускали в салфетках.
Оказалось, фалафель – круглая булка, разрезанная пополам и начиненная зеленью и чем-то еще вполне съедобным. Только с любого конца она была гораздо шире моего рта.
Я приладился с одной… с другой стороны…
Девочки перестали жевать и с интересом рассматривали, как я отряхиваю брюки.
– Он что – первый день в Израиле? – скорее утвердительно, чем вопросительно сказал бармен.
Борух пробормотал что-то извинительное на иврите.
– Пусть возьмет тарелку! – смилостивился бармен.
– И вилку! – торопливо подсказал я. – И нож!.. И еще пару салфеток!
Только тут двойняшки позволили себе расплыться одной улыбкой на двоих.
– В Москве не умеют есть фалафель! – ехидно заключили они. – Не умеют! Не умеют!
– Беседер… Пусть это будет их самое большое горе! – заступился за меня бармен.
Я сделал все, как учил Борух… Дождался, пока Гецль первым протянет мне руку.
А с Эстер здоровался на почтительном расстоянии.
Первая неловкость быстро прошла. И через полчаса мы уже сидели за вечерней трапезой. Ни о каком вине, конечно, и речи не было. И ели все из пластиковой посуды. Одноразовой. Это, как я понял, чтобы при мытье случайно не опустить их в неподобающую половину раковины…
Пища, разумеется, была кошерной, Но проскакивала без разницы.
А ребята держались со мной по-родственному.
Гецль изменился. Это уже был не тот мальчик Гарик, который провел у нас, в Москве, последнюю ночь перед отъездом и который поразил мою семью удивительной мягкостью бархатных глаз.
И еще тем, как истово он раскачивался утром над раскрытым молитвенником.
Мальчик был упертым. В Киеве он числился ярым и откровенным сионистом, за что был исключен из комсомола. Вина его усугублялась запретным празднованием Пейсаха, а так же Йомкипура, а так же Рош-а Шона, а так же подпольным зажиганием свечей на Хануку… Кто бы знал тогда, что придет время, и мэр Москвы «засветится» у ханукальных свечей на Манежной площади!..
А еще Гарик-Гецль был художником. Хорошим. Его картины с привкусом мистики украшали стены Борухова дома. У них даже были покупатели. Но Гецль на Святой земле повесил на своей живописи объявление: «Ушел на базу…» Стал ортодоксом. Правовернее самого Папы Римского, если бы таковой был иудеем.
И жену себе выбрал под стать.
Эстер преподавала в школе для девочек, из которых, я понял, готовили будущих жен правоверных Гецлей. Образованных, верных, преданных Традиции.
А сам Гецль изучал Тору. Первую половину дня. А во вторую учил других. Что он с этого имел? Много мудрости. И много печали… для своих родителей.
– Понимаешь, – жаловался Борух, – как они живут… Перебиваются…
– С твоей помощью?
– А!… Мне же скоро на пенсию…
На что уходит «гуманитарная помощь», я узнал очень скоро. Пока Эстер демонстрировала мне достоинства компьютера, с помощью которого Пуси-Муси в свои три года овладевали сразу тремя языками, в соседней комнате накалялись страсти. Борух что-то возмущенно декламировал, а Гецль виновато оправдывался, но, судя по всему, стоял на своем…
Устав переговаривать их голоса, Эстер смущенно объяснила:
– Папа получает… – она назвала какой-то термин на иврите, которым, как я узнал позже, обозначали денежный бонус, выдаваемый постоянным работникам раз в несколько лет и предназначаемый для повышения образования или еще для чего-то… – Он хотел, чтобы мы купили машину… Но Гецль должен вернуть долг за книги…