Бунин и евреи - страница 48



.

Приведенная выше «чернуха» резко диссонирует с основным корпусом воспоминаний о И. А. и В. Н. Буниных людей, относившихся к их дружескому окружению. Так, например, хорошо знавшая Бунина Ирина Одоевцева>28 пишет:

«Я и не предполагала, что в нем столько детского и такой огромный запас нежности. <…> Все его дурные черты как бы скользили по поверхности. Они оставались внешними и случайными, вызванными трудными условиями его жизни или нездоровьем. К тому же его нервная система была совершенно расшатана. <…> Да, он был очень нервен. Но кто из русских больших писателей не был нервным? Все они были людьми с ободранной кожей, с обнаженными нервами и вибрирующей совестью»>29.

«…к <Бунину> обычные мерки неприменимы и что <…> помнить о его беспрестанных противоречиях, нисколько, однако, не исключающих основного тона. Так о Чехове, о котором он говорил как-то восхищенно, как о величайшем оптимисте, в другой раз, не так давно, он говорил совершенно противоположно, порицая его, как пессимиста, неправильно изображавшего русскую провинциальную жизнь и находя непростым и нелюбезным его отношение к людям, восхищавшимися его произведениями» (Г. Н. Кузнецова)»>30.

«Вокруг имени И. А. Бунина крепкой стеной стоит нелепая легенда о “холодном академике”, “оскорбленном помещике”, “надменном олимпийце”. Тот, кто перешагнул эту стену, тот знает редкое обаяние этого удивительного, нежного и доброго, деликатного и неистощимо жизнерадостного человека» (Н. Я. Рощин)>31.

Эту «стену» из еврейских писателей, помимо упоминавшегося выше Семена Юшкевича, судя по всему, перешагнул также и Осип Дымов. Так, например, описывая свою первую – в середине 1900-х, и последнюю – в конце 1930-х гг. встречи с Буниным, особо выделяет присущие писателю чуткость к чужой боли и свойскость, что никак не вяжется с его имиджем «сухой пренеприятный человек».

«Когда мы обнялись, и я начал одаривать его комплиментами, он, насупившись, но шутливым тоном меня остановил: – Ша, ша, Дымов, не надо.

В этом “ша” было приятельское напоминание о моем еврействе. Но как тепло это звучало в его устах, у него, христианина, русского. Я читал его мысли и чувства <…>: Разве имеет какое-нибудь значение, кто мы оба и что мы пережили в течение прошедших тяжелых тридцати лет? Но мы – русские писатели из Москвы и Петербурга. У нас общее прошлое, общий духовный дом, по которому мы тоскуем, каждый в своем уголке <…> Помнишь: Леонид Андреев… и Куприн… и Брюсов <…>. Собрат Брюсов мертв, все уже мертвы. Но мы их помним нежно… ша, Дымов!»>32

Несмотря на демонстрируемую Буниным в обществе отстраненность, капризность и неприветливость, он, несомненно, еще при жизни «уважать себя заставил» и при всей своей антипатии к общественно-политической деятельности, тем не менее, являлся фигурой «публичной». Алданов, например, отмечал:

«Иван Алексеевич, даже когда молчит, всегда попадает в центр, в фокус внимания присутствующих. <…> Он обладает какой-то особенной гипнотической силой. Он <…> очаровывает собеседников и заставляет их соглашаться с собой. Этот редко встречающийся дар был присущ и Наполеону»>33.

Известно, что Бунин весьма гордился своей способностью к описанию личности человека, исходя из анализа подмеченных им особенностей его внешности и поведения. Возможно, по этой причине и к репрезентации себя самого на людях он относился исключительно серьезно. С начала своей литературной карьеры и до конца жизни Бунин неустанно пекся о своем имидже, тщательнейшим образом следя за тем, чтобы впечатление, которое он производил в обществе, соответствовало его собственному мнению о том, как должен вести себя писатель его уровня. Вот, например, некоторые его высказывания на сей счет: