Чего почитать, если нечего почитать - страница 7



Если предположить, что подобная цель, сформулированная эссеистом Г. Чхартишвили, будет когда-нибудь с помощью науки достигнута, то как же люди станут уходить из этой жизни, когда она им в самом деле надоест? Об этом – заключительная, уже не детективная, а научно-фантастическая новелла беллетриста Б. Акунина под говорящим названием «Хеппи-энд».

ПАМЯТИ БОРИСА МОЖАЕВА

В принципе, он и сейчас мог бы ещё быть с нами. И девяносто лет, стукнувшие 2 июня, были б вполне по плечу человеку крепкого крестьянского корня, флотской закалки, полученной в юности. Отлично можно себе представить старика высокого роста и высокого лба, с густой седой бородой и умным цепким взглядом… Мало кому удаётся стареть красиво, благородно, словно просветляясь лицом – Можаеву удавалось. Это отметил ещё Солженицын в своей статье на смерть друга – когда он, Можаев, ушёл от нас 17 лет назад, в 96-м.

Хотя – чем бы могли порадовать эти годы его, прирождённого и убеждённого «деревенщика», автора незабываемых «Мужиков и баб», «Живого» и прочих романов-повестей о крестьянской жизни минувшего века, а помимо того – целого массива публицистики, посвящённой сельскому хозяйству и экологии? Тем, что принудительная коллективизация – «Великий перелом» (хребта русского народа, по Солженицыну) ныне уже и вполне «просвещёнными патриотами» стала по умолчанию считаться чем-то пускай и тяжёлым, но совершенно необходимым, а потому простительным этапом «модернизации»? Тем, что беспробудное, беспросветное иго советской бюрократии, давившей в зародыше всё живое, нестандартное, хоть сколько-нибудь выдающееся, теперь едва ли не поголовно воспринимается вполне ностальгически? Что северная и «нечерноземная» деревни по-прежнему покинуты, люмпенизированы, «не вписаны в рынок»? Что мы-таки вступили в ВТО и теперь покорно ждём окончательного удушения своего сельхозпроизводителя?

Но смиренно ждать «будь, что будет» стыдно только тем, кто не «делал, что дОлжно». Можаев – сделал на своём месте и в своё время всё, что ему было должно, исполнив этот самый «долг, завещанный от Бога». Разве что последний роман, «Изгой», дописать не успел – тот, что тематически продолжает «Мужиков и баб», знаменитую его дилогию-эпопею, чью вторую книгу опубликуют только во время перестройки, ибо подобного про коллективизацию и вызванный ею крестьянский мятеж не мог себе позволить никто. (Да и первая-то, показавшая ту же деревню во время нэпа и не принятая ни в один из журналов, вышла чудом, при призывах Московской писательской организации рассыпать набор.)

Но прежде славу принесёт ему «Живой» («Из жизни Фёдора Кузькина») – повесть, на свой страх и риск опубликованная в «Новом мире» Твардовским. «Первым правозащитником» назовут потом беспаспортного колхозника Кузькина по прозвищу Живой, что сумеет бросить вызов властям предержащим и добиться-таки отмены своего рабского положения ещё до хрущёвской «вольной». Любимов поставит по «Живому» на Таганке спектакль, который запретит к выходу мадам Фурцева; увидят его зрители только через долгих двадцать лет…

Напишет он и о городском провинциальном житье-бытье – про то, как простой обыватель, «зубной техник и член домкома» по фамилии Полубояринов по почти анекдотическому поводу вступит в схватку со всемогущей бюрократией местного розлива; эта повесть-шутка «Полтора квадратных метра» возмутит тов. Андропова (интересовались литературой тогда наши вожди, ничего не скажешь!) и вызовет его гневное вопрошение «де, мол, долго ли будет этот писатель глумиться над нашей действительностью!..»