Человек и другое. Книга странствий - страница 19



Если вы действительно хотите уехать в нужном вам направлении, ищите диспетчера. Он сидит на стуле под пыльным тряпичным деревом. Перед ним стол, на нем амбарные книги. Подходят шоферы, пишут, в соавторстве с ним. Но главное – узнать, не какой автобус довезет вас до вашего назначения, а на каком из автобусов вы поедете. А это в зависимости от того, когда вы хотите прибыть – через час или завтра. Таких вариантов – как карт в колоде. Диспетчер, не слушая вас, внимательно глядит вам в лицо, встает, обводит взглядом запруженную автобусами площадь и протягивает руку с указательным в сторону разворачивающегося, отъезжающего, уже уехавшего. И снова склоняется над книгой».

Или вот, например, в другом месте. «Шел третий час дороги. И вдруг заблистало, хлынуло. Нет, не гроза. Счастье. Оно бродило еще с тех пор, как начало светать. Бродило, скапливалось, исподволь поднывало, кроясь, потрескивая, перемигиваясь легкими сполохами: в той недогрызенной груше, оставленной на столе в номере, в зеркале – в уголке твоих губ с черенком зубной щетки, исцелованным мною, измазанным пастой, в ладонях твоих, колесующих воздух и замирающих в изнеможенье, в этом шлепанце улицы не по размеру, все время спадавшем с ноги, в той девочке в белом – до слепоты – сарафане, спящей чуть ли не вниз головой, на ступеньках крыльца, запрокинувши руки за голову с этой блаженной, чуть съехавшей набок, улыбкой, корова подходит и лижет ее кулачок, та что-то бормочет во сне, улыбаясь, телеги плывут, пыль ее заволакивает, и сквозь пыль этот тоненький запах жасмина – от нее… И потом – с этой рвущейся занавеской в руке и тобою, притихшей – всей жизнью и всеми словами… И, за руки взявшись, летели, как дети во сне над землею, измурзаны счастьем, дрожа и смеясь, и целуясь, как в детстве, – и хлынуло, и заблистало… Вот!.. вот!.. видишь! – будто впервые видели этот мир, обжигаясь взглядом… Но ведь это и было – впервые. А потом как-то тихо все начало отступать, по домам разбредаться, занимать, виновато озираясь, свои углы».

О Саи Бабе и казахе-утопленнике

Свами письмо прислал. Помню ли я того казаха, спрашивает. Когда шли вдоль реки, о чем-то важном говорили – о смысле, о цели, об этом оксюмороне: «смысл жизни», диктофон в руке. А этот казах вдруг возник, как из воздуха, пыльного такого, шаткого, мутного воздуха, речь услышал русскую и увязался. Обволакивал, протискивался, оттирал на поворотах, путался под ногами. И говорил, говорил без умолку, вдруг похохатывая и озираясь какими-то жалкими безресничными глазами. Да, и смутно, и отчетливо. Можеттакое быть? И смутно – ни черт, ни деталей, – и отчетливо – как живое пятно. И это чувство – брезгливой жалости, ироничного состраданья и неприязни – к себе с этим чувством. А он лез на голову, облапывал нас своей юродивой исповедью, измазанной эзотерической патокой, то пригибаясь, кудахтая, всхлипывая, то вдруг грозно вспевая и, оборвав, вкрадчиво шелестя. Три года жил у Саи Бабы. Был нужен, любим, верил, все потерял, семью, родину, друзей, работу, дом продал, деньги отдал ашраму. Один теперь, никому не нужен, нищий, без паспорта, без языка, без Учителя. И тут же вспевает мантру, палец к небу, учит, как жить, глаза вспыхивают и гаснут, слезятся, заходится в причитаньях, все в бедной головушке перепуталось. И несть им числа, таким, как он, рассеянным по этой стране, приехавшим за просветлением. И ни помочь ему, ни отогнать, синь небесная, тишь, колокольцы реки… Будто дверь приоткрытая меж тем и этим. Что ему скажешь, отмалчиваемся, через край уже. Свами, наверно, меня испытывает: как отвечу, как разрулю. Нет, думаю, ты свами, не я, и дом это твой. А он все вьется вокруг, бодает воздух, горнолыжником был, там, на родине, бороденка, как тряпка рваная, к подбородку приклеенная, и глаза рыскающие, безресничные, чуть примороженные, под ледком. И в руках будто палки лыжные, бубнит, наматывает круги, вдруг встанет, раскинет руки, не пройти: жить учит, поет, приплясывает. Допек. Свами ему: всё, что ты говоришь, это не ты, а Саи Баба, а ты где, где твоя жизнь, нет ее здесь, ни тебя, ни жизни твоей нет здесь… Что-то в таком духе, только пожестче сказал ему, прояснил. Тот по инерции еще подергался, затихая, и исчез. Да, помним, конечно, о чем-то важном мы говорили. Солнце садилось, река тускнела, как бы с лица спадала. В том месте, он пишет, у излучины, за мостом, три дня спустя этот казах покончил с собой, утопил себя в Ганге. А если б не встретил нас, была бы другая судьба? У него и теперь у нас. Там, говорит, все написано. Там, в не-мире, который на расстоянье руки. Читают тебя по губам и пишут.