Человек в футляре - страница 17



Еще позднее, в записной книжке, тема окончательно объективируется, теряет свою «метафизическую» часть, превращаясь в скрыто парадоксальный, характерно чеховский «сюжет для небольшого рассказа»: «Глядя в окно на покойника, которого несут: „…Ты умер, тебя на кладбище несут, а я завтракать пойду“» (17, 95).

Возможен ли для Чехова иной взгляд на проблему смерти и бессмертия? Воспоминания И. А. Бунина вроде бы показывают, что возможен. «Что думал он о смерти? Много раз старательно-твердо говорил он мне, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме – сущий вздор: „Это суеверие. А всякое суеверие ужасно. Надо мыслить ясно и смело. Мы как-нибудь потолкуем с Вами об этом основательно. Я, как дважды два – четыре, докажу Вам, что бессмертие – вздор“. Но потом несколько раз еще тверже говорил прямо противоположное: „Ни в коем случае не можем мы исчезнуть без следа. Обязательно будем жить после смерти. Бессмертие – факт. Вот погодите, я докажу вам это“. Но так и не доказал»[14].

Однако этот второй вариант рассматривается Чеховым редко (примечательно бунинское «много раз – несколько раз»), причем почти всегда как факт сознания того или иного героя (художник в «Доме с мезонином»). Высказывая оптимистический тезис, Чехов, вероятно, не мог не учитывать и характер своего собеседника, для которого, как и для Толстого, был характерен постоянный страх перед смертью, «„исступленно-страдальческое“ отношение к ней»[15].

Говоря же «от себя», Чехов твердо настаивает только на одном члене обозначенной в разговорах с Буниным антиномии.

«Все равно, рано или поздно, умрем, стало быть, хандрить по меньшей мере нерасчетливо» (К. С. Баранцевичу, 15 апреля 1890 г.; П 4, 61).

«Мне кажется, что жить вечно было бы так же трудно, как всю жизнь не спать» (А. С. Суворину, 17 декабря 1890 г.; П 4, 146).

«…А я лично даже смерти и слепоты не боюсь» (А. С. Суворину, 25 ноября 1892 г.; П 5, 133).

«Все исцеляющая природа, убивая нас, в то же время искусно обманывает, как нянька ребенка, когда уносит его из гостиной спать. Я знаю, что умру от болезни, которой не буду бояться» (А. С. Суворину, 24 августа 1893 г.; П 5, 229).

Давно отмечено и общепризнано, что Чехов ведет повествование «в тоне и духе героя», причем увиденное персонажем практически всегда может быть верифицировано, подвергнуто проверке. В этом правиле есть, пожалуй, лишь одно исключение, связанное с художественным опытом Толстого. В знаменитой сцене смерти Праскухина из «Севастополя в мае» Толстой развернул, наполнил бесконечно противоречивыми и разнообразными мыслями, эмоциями, ассоциациями последнее мгновение в жизни человека, дал некий конспект того, что впоследствии назовут «потоком сознания». Потом, в «Войне и мире», «Анне Карениной», этот способ психологического анализа неоднократно повторялся им и варьировался.

Сходный, но весьма лаконичный, изобразительный прием – сокращенный «поток сознания» – не раз повторяется и в прозе Чехова. Разным персонажам, часто не выдержавшим испытания на человечность, Чехов дарует на пороге смерти мгновение истины, красоты, которое уже ничего не изменит.

В «Володе» уже после выстрела самоубийца увидит «покойного отца в цилиндре с широкой черной лентой». В «Палате № 6» мимо умирающего от апоплексического удара доктора Рагина пробежит «стадо оленей, необыкновенно красивых и грациозных, о которых он читал вчера». Магистр Коврин в «Черном монахе» в последнее мгновение «звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле…». Преосвященному Петру в «Архиерее» представится, что он «идет по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем…»