Четыре письма о любви - страница 11
Папа… он как будто покрылся изнутри белой, холодной изморозью, а его болезненная худоба придавала ему особенно хрупкий вид. Даже из комнаты в комнату он переходил с величайшей осторожностью, ступая медленно и почти бесшумно, словно сам боялся, что в один прекрасный момент может треснуть, как лед, рассыпаться тысячью снежинок под невыносимым грузом того, что отягощало его душу.
С мамой он тоже не разговаривал, поэтому единственным ее развлечением стало радио. Как она однажды призналась мне в минуту откровенности, радио она предпочла бы даже двум чашкам кофе. По утрам, когда я собирался в школу, мама приподнималась на подушке и напряженно вслушивалась в замирающие голоса внешнего мира, которые пополам с шипением и треском доносил до нее старенький транзистор с полудохлыми батарейками. По утрам радио обычно передавало интервью с разными знаменитостями, которые вел какой-то общительный журналист с мягким, обворожительным голосом, задававший бесчисленное количество риторических вопросов и злоупотреблявший оборотами типа «вы-ведь-и-сами-это-знаете-не-так-ли?» или «я-никогда-не-слышал-ничего-подобного-а-вы?». Довольно скоро у мамы появилась привычка отвечать на эти вопросы: продолжая опираться на подушки, она наклонялась к приемнику поближе и говорила, говорила в черный динамик, раздельно и четко произнося каждое слово, словно это был слуховой аппарат полуглухой близкой подруги.
Под мамины беседы с радиоприемником и папино молчание, отдававшее холодом остывшего вдохновения, я выходил из дома, присоединяясь к редким цепочкам других школьников, спешивших навстречу новому дню. О своих родителях я никому не рассказывал и даже бровью не повел, когда во время урока Закона Божьего брат Магуайр встал перед всем классом и велел всем мальчикам закрыть глаза и думать, думать изо всех сил о «вся исполняющем» Святом Духе и о той роли, которую Он играет в нашей повседневной жизни.
Исабель все так же жила на своем тихом острове, но со временем она начинала чувствовать себя заложницей своего поступка. Отчего-то ей казалось, что причиной болезни брата стал ее танец. Каждый день после школы она спешила домой, чтобы немного посидеть с Шоном. Мальчуган днями напролет лежал под несколькими шерстяными одеялами в маленькой сырой спальне, безучастно глядя в потолок – один в белой пустыне последствий внезапного приступа, который ни с того ни с сего приуготовила для него судьба. Музыка, которая когда-то наполняла его до краев, исчезла без следа; Бог водил теперь чьей-то чужой рукой, и Шон был погружен в мрачное молчание, словно заброшенный музыкальный инструмент. Он даже ел с большим трудом и без аппетита, капая жидкой, протертой пищей на детский льняной слюнявчик, который повязала ему на грудь мать. После еды Шон снова откидывался на подушки и погружался в пучину молчания и тишины, не замечая сочувственно-скорбных лиц мужчин и женщин в промокших плащах и головных платках, которые время от времени заглядывали в спальню, не слыша над собой ни щелчков перебираемых четок, ни читаемых вполголоса молитв.
Оставаясь с братом одна, Исабель шептала ему что-нибудь на ухо. Сначала это были просто пожелания «Поправляйся, Шон, поправляйся скорее!» или слова сожаления «Sean, ta aifeala orm», но по мере того как недели складывались в месяцы, ей стало казаться, что он никогда не поправится, и тогда в качестве своеобразной компенсации – жалкой компенсации! – она стала делиться с ним своими секретами.