Четыре письма о любви - страница 29



Наверное, все дело в море, размышлял Мьюрис Гор. В море, в гуляющих по его поверхности седых волнах, а еще – в тех новых черточках, которые он подметил в дочери за время каникул, из-за которых привычное с детства водное пространство казалось ему теперь громадным и безбрежным. Вода бурлила – холодная, серая, неумолимая, вечно меняющаяся. Он крепче сжал руку дочери и услышал, как она сказала громко, перекрывая стук двигателя: «Что, папа?..» Слова кружились у него в мозгу, качались туда-сюда на волнах, поднятых тремя бокалами виски, с которых начался его день. Мьюрис проклинал себя за то, что выпил их – и хотел выпить еще. Неотрывно глядя на прекрасное лицо дочери, он думал о том, что в этот приезд домой она была немного холоднее, чем обычно, но, быть может, ему это только показалось. И все равно сейчас его глаза наполнялись непрошеными слезами.

– Не волнуйся, все будет хорошо, – сказала Исабель. – Осталось немного, летом я снова приеду. Иди домой.

Она на мгновение прижалась к нему – и исчезла. Мьюрис успел увидеть, как она спрыгивает с последней ступеньки трапа навстречу протянутой руке капитана парома. Мокрые волосы липли к ее лицу, когда Исабель в последний раз махнула ему рукой, потом паром отвалил от причала, развернулся и заскользил прочь, то и дело подлетая вверх на волнах, тая за пеленой дождя, словно изображение на незакрепленной фотографии. Вскоре его силуэт окончательно пропал из вида, и бурное море снова стало пустым, словно на нем никогда не было никакого парома. Только тогда Мьюрис Гор повернулся и начал медленно подниматься от причала к поселку, тщетно пытаясь справиться с подавленностью, которая с самого утра камнем лежала у него на душе. Что с ним такое, он по-прежнему не понимал. Занятий в школе сегодня не было, поэтому Мьюрис пересек изогнутую полоску белого песка и, прогнав с дороги небольшое стадо из пяти унылых промокших осликов, направился к пабу Комана. Заказав себе чая, он достал тонкую бумажную книгу стихов Йейтса [6] и попытался сосредоточиться на чтении. Мьюрис собирался было просидеть в баре до обеда, но из этого ничего не вышло: мысли то и дело убегали куда-то по извилистым дорогам судьбы, и он никак не мог успокоиться и взять себя в руки. Стихи и три чайника чая взбудоражили его еще больше.

До самого вечера и на протяжении почти всей следующей недели Мьюриса не покидало ощущение, будто ему было дано некое откровение, о котором он непременно должен был рассказать дочери. По утрам, шагая по узкой тропинке от дома к школе, он глядел на зимнее море и недоуменно щурился, до рези в глазах всматриваясь в начертанное на серой зыби пророчество о будущем Исабель – пророчество, которое он никак не мог прочитать.

2

Даже старожилы не помнили столь отвратительной погоды, какая пришла в прибрежный Голуэй в ту зиму, когда восемнадцатилетняя Исабель заканчивала учебу в монастырском пансионе. С просторов Атлантики в бухту то и дело врывались свирепые штормы, обдававшие холодными брызгами променады и пляжи. Ураганные ветры со свистом проносились по узким городским улочкам, коварно выскакивали из-за углов, и горожанам приходилось надевать теплые куртки, платки и шляпы, чтобы добраться от дома до паба или до магазина. Низко опустив голову и придерживая рукой пальто на груди, женщины шли, наклонившись навстречу шквалу и таща за собой, словно на буксире, кувыркающуюся в потоках воздуха сумочку. Лица у большинства голуэйцев были бледными и точно отполированными ледяным ветром, обмороженные уши шелушились, а постоянно слезящиеся глаза недоуменно моргали, словно удивляясь невиданной погоде, на три месяца взявшей город в осаду. Каждый новый день был холоднее, чем предыдущий, и в конце концов горожанам пришлось поневоле смириться с обстоятельствами; каждый, кто регулярно выходил из дома на протяжении января, февраля и марта, начал воспринимать пробирающий до костей холод и резкий сырой ветер, несший с Атлантики дождь и снежную крупку, как неприятного, злого соседа, от которого никак не избавиться.