Чувства и вещи - страница 36




То, о чем рассказано будет ниже, можно рассматривать как развернутый ответ читателям, которые делились мыслями о высших целях собирательства – этой (по выражению автора одного из писем) «загадочнейшей страсти, заставляющей порой и нравственного человека совершать безнравственные поступки».

Оттенки «загадочнейшей страсти» я имел возможность наблюдать в кулуарах суда, когда рассматривалось дело об убийстве Кириллова. О возможной дальнейшей судьбе коллекции рождались легенды, шепотом назывались вещи, цены фантастически росли…

В те дни я часто думал о том, что на «тайном аукционе» в кулуарах суда оказался бы непременно и герой старого моего несудебного очерка «Дар» Александр Семенович Жигалко, проходи аукцион этот несколько десятилетий назад, до духовного переворота, который он – один из самых страстных коллекционеров – пережил…

Сегодня – за пять с половиной лет существования – картинную галерею в Чайковском посетили полмиллиона человек (население Чайковского 60 тысяч). Но перед тем как рассказать более подробно об этой галерее (то есть ответить на вопрос читателей о дальнейшей судьбе коллекции Жигалко), мне хочется поделиться тем, что я узнал уже после опубликования очерка «Дар».

Мы виделись с Александром Семеновичем время от времени, мне запомнилось, как он улыбался – редко, с явным усилием; будто «открывается заржавевшая дверь», писал об этих трудных улыбках Лев Толстой. Однажды сидели мы у него: сам хозяин, его гость из Чайковского – Николай Петрович Кузьмин, директор местного музея, – и я.

Александру Семеновичу было уже за восемьдесят, но он думал о жизни, думал и говорил о том, что будущей весной поплывет по Волге и Каме в Чайковский. Разумеется, в Чайковском он уже бывал (на открытии галереи разрезал торжественную ленту), но тогда добирался поездами, а хотелось именно поплыть – великими реками, в радость. И говорил он о будущей весне уверенно, как бессмертный.

Потом, как это часто с ним бывало, перешел неожиданно на тон суховатый, чуть ироничный:

– Помечтали, а теперь о деле. – И обратился к Кузьмину: – Поедете послезавтра – захватите и это…

– Что это? – застыл Кузьмин, уже понимая, но не решаясь поверить.

– Это… – посмотрел Жигалко на стены, увешанные немногими, самыми неотрывными от его жизни вещами.

И Кузьмин, мечтавший тайно и явно об этом бесценном, редчайшем даре (эскизы Репина, рисунки Серова, экспромты Коровина), который может сообщить галерее в Чайковском особое очарование, растерялся от неожиданности и от будничности, что ли, происходящего.

– Нет, Александр Семенович… – забормотал он, тоже весьма немолодой человек, беспомощно забормотал, как ребенок.

А Жигалко молча, с небольшим усилием подошел к стене, поднял руки… Когда стена обнажилась заметно, а сам он устал, то уронил себя в старое кресло и улыбнулся, подумал вслух, опустив низко голову:

– Время – собирать и время – дарить. – И обратился уже непосредственно к нам: – Понимаете?

Мы ответили, что понимаем.

– Нет, – не поверил он, – не понимаете. Чтобы это понять…

И тут Жигалко высказал мысль, напоминающую почти дословно одну из излюбленных мыслей Толстого: понимать вещи – это побывать в них, а потом выйти из них…

А теперь я вынужден коснуться обстоятельств и отношений, о которых писать в литературе документальной не принято, они – достояние литературы художественной, «берущей» человека безбоязненно, со всем хорошим и дурным, явным и тайным, великим и ничтожным, что составляет его существование, ибо тут острие плуга при глубинной вспашке никого конкретно не поранит. Я вынужден переступить порог, нарушить табу, чтобы совместно с читателем лучше понять моего героя. Делаю это с разрешения женщины, о которой пойдет речь ниже, – Ольги Ивановны Тарасевич.