Дегустаторши - страница 28




Открыв ящик комода, я достала письма Грегора и перечитала их все, одно за другим, представляя, что слышу его голос, что он здесь, рядом. Зачеркнутые числа в календаре подтвердили: да, совсем скоро все так и будет.

В то утро он уже собирался уходить, но запнулся, увидев, что я стою на пороге спальни, прислонясь к дверному косяку: «Что?» Я не ответила.

До встречи с ним я не знала счастья, даже и подумать не могла, что оно может мне улыбнуться. Эти круги под глазами казались мне знаком свыше. И вдруг оно пришло, мое счастье, такое яркое, насыщенное, мое личное счастье, и Грегор дал мне его, словно это было проще простого, словно он появился на свет только для этого.

Но со временем Грегор отказался от своей цели: нашлась другая, поважнее. «Я скоро вернусь», – сказал он, проведя пальцем по моему виску, щеке, губам, попытавшись, как прежде, просунуть его мне в рот в молчаливом призыве: доверься мне, как я доверяюсь тебе, люби меня, как я люблю тебя, займись любовью со мной, – но я стиснула зубы, и он отвел руку.


Я представила, как он бежит по окопу, оставляя в воздухе морозные облачка пара. «Теперь их двое, не понимавших, насколько холодно в России. Первый – Наполеон», – писал муж, из врожденной осторожности не упомянув второго. Когда я расспрашивала его о боях, он отнекивался, ссылаясь на военную тайну: скорее всего, то был предлог – ему не хотелось меня пугать. Может, как раз сейчас он, зажав коленями банку консервов, ужинает у костра в окружении сослуживцев в непомерно широких шинелях: все они здорово похудели. Но я знала, что Грегор не станет жаловаться, чтобы не быть в тягость товарищам. Он должен был показать себя по-настоящему сильным, стать примером для остальных, вести их за собой.

Поначалу он писал, что боится спать в окружении малознакомых вооруженных людей: любой из них мог его застрелить в любую секунду – достаточно пустячной карточной ссоры, ночного кошмара или недопонимания во время марш-броска. Грегор не доверял им, он доверял только мне, но вскоре узнал их поближе, полюбил и потом долго стыдился своего первого впечатления.

Был там один художник, потерявший на фронте фаланги двух пальцев и не знавший теперь, сможет ли когда-нибудь рисовать, – тот одинаково ненавидел и нацистов, и евреев. Хотя нет, нацистов сильнее: на евреев ему было плевать, и он был уверен, что Гитлеру тоже. Он утверждал, что Берлин бомбить не будут: фюрер этого не допустит. Вскоре бомба попала в дом моих родителей, и его мнения на этот счет никто не спросил. «Гитлер все рассчитал», – вещал сослуживец; муж вынужден был слушать, потому что они делили палатку, а на войне, как он говорил, это все равно что быть единым организмом. Все они ощущали себя единым организмом, бесконечным рядом отражений. Именно они, а вовсе не я, были тогда плотью от его плоти.

Был еще Рейнхард, боявшийся всего, даже вшей: он цеплялся за Грегора, как за мамкину юбку, хотя был моложе всего года на три, – я окрестила его сосунком. В последнем письме, пришедшем в Берлин, Грегор писал, что дерьмо – доказательство того, что Бога не существует. Он любил сказануть что-нибудь этакое, провокационное, и все в нашей конторе об этом знали, но раньше он не говорил ничего подобного. «Здесь у нас вечная диарея, – писал он, – от еды, от холода, от страха». Рейнхард как-то обделался прямо на посту: разводящий не заметил, но для него самого это, конечно, было ужасно унизительно.