Девочка на войне - страница 14
– Но ведь у нас надежная работа. И квартира.
– Дияна, весь город в огне. Так что мы – потенциальные беженцы.
Кто-то из них с грохотом раскидывал лежавшие на столе вещи.
– К тому же, – добавил через некоторое время отец. – Я и так уже подал документы. На всех.
Я очень смутно понимала правила с паспортами и визами и в чем суть подачи документов, но что в ссоры лучше не встревать – это я уяснила давно. А потому, закутав Рахелу вторым одеялом, я со всей силы дернула дверцы, крест-накрест укрепленные двойным слоем скотча, и сбежала на балкон. Вид с высоты девятого этажа охватывал большую часть города. Кучка небоскребов вдалеке по правой стороне служила наглядным образчиком самой современной, неприглядной архитектуры Загреба. Называли их высотками «братьев Домани», хотя никто и знать не знал никаких братьев Домани и почему их именем назвали многоэтажки. В тот жилой комплекс заселили стольких людей, что по городу ходила шутка, мол, если знакомого не удается выследить, надо всего-то выслать письмо на любой адрес в высотках.
По левой стороне выше всех зданий в округе вздымались шпили-близнецы Кафедрального собора Загреба. Я не могла припомнить случая, чтобы собор хотя бы частично не был спеленут лесами с брезентом, но это даже добавляло его образу величия, будто все эти раны напрямую воплощали исповеди и печали города. По вечерам, еще до войны, два прожектора подсвечивали каменные башни парными лучами теплого золота. Теперь же свет в преддверии очередного затемнения гасили, и на фоне ночного неба стало трудно четко провести очертания шпилей.
В воздухе еще витал остаточный запах дыма, но облако над центром города понемногу рассеялось. Я легла на спину, свесив ноги между железных прутьев перил и крепко прижав Рахелу к груди. Она не спала, но притихла. Когда меня что-то расстраивало, на балконе всегда становилось полегче, и я подумала: вдруг у нее то же самое.
Потом мать позвала меня домой и отругала за то, что я вынесла Рахелу на холод. Я попыталась вспомнить, какой мать была до рождения младшей сестренки, всегда ли так на меня раздражалась, но на память ничего не приходило, кроме всегдашней суеты вокруг вопящей малышки.
– Поправляйся скорей, – шепнула я Рахеле.
Но тут я поняла, что надеюсь на это не только ради сестры, но и ради самой себя, и мне стало стыдно.
Я отдала Рахелу на руки матери, и та ушла в спальню, закрыв за собой дверь. Через пару минут в комнату зашел отец и сел за пианино. Он сыграл пару первых тактов одного из риффов Спрингстина, набравшего популярность еще до войны, но сфальшивил и бросил играть. В лучшие времена он частенько играл – доставал из ящика в скамье целую кипу желтеющих нотных листов мне на выбор. Идеально у него не выходило, но получалось всегда узнаваемо, а ведь он в жизни уроков не брал.
Музыка, как он при мне не раз говорил, все равно что десерт. Можно прожить и без него, но жизнь будет уже не та. Иногда, по вечерам, когда полагалось делать уроки, мы с отцом снимали с полки магнитофон и ставили его на пол прямо посреди гостиной. И когда на радио звучала песня, которая нам нравилась, мы бросали все свои дела, бегом неслись в комнату и кидались к магнитофону, точно вратари в футболе, руками вперед. Кто первым, стирая о ковер коленки, добегал в порыве неумеренного атлетизма к приемнику, тот и нажимал кнопку записи. И потом, пока меня еще не отправили спать, мы вписывали на наклейку новые песни и убирали магнитолу обратно на полку, а кассету бережно клали к остальной коллекции песен без первых десяти секунд. А иногда, если кассета вдруг ломалась, мы ее потрошили, доставая переливчатую полупрозрачную пленку и, раскидывая ее по комнате, бегали и хохотали, натыкаясь на ножки мебели. Мать, которая чаще всего ворчливо пресекала любые поползновения в сторону прокрастинации, никогда не прерывала наших шаловливых диссекций.