Диалоги с Иосифом Бродским - страница 16



Волков: В каком смысле?

Бродский: Автор «Остановки в пустыне» – это еще человек с какими-то нормальными сантиментами. Который расстраивается по поводу потери, радуется по поводу – ну не знаю уж, по поводу чего… По поводу какого-то внутреннего открытия, да? А к моменту выхода книжки я уже точно знал, что никогда не напишу ничего подобного – не будет ни тех сантиментов, ни той открытости, ни тех локальных решений.

Волков: Иосиф, коли мы уж помянули художников, которые в Петербурге – как и во всем мире, впрочем, – всегда тяготели к богемному образу жизни, то я хочу поинтересоваться: а вы в такой жизни участвовали? Ахматова в свое время весьма увлекалась походами в «Бродячую собаку». Она, кстати, рассказывала вам о «Бродячей собаке»?

Бродский: Довольно часто, довольно часто.

Волков: И какое впечатление с ее слов вы составили о «Бродячей собаке»?

Бродский: Что это было такое смрадное место, где собиралась петербургская богема начала века. Тем не менее впечатление возникало все-таки немножечко романтичное: полуподвал, своды расписаны Судейкиным…

Волков: Вам нравятся стихи Ахматовой о «Бродячей собаке»: «Все мы бражники здесь, блудницы…»?

Бродский: Стихотворение хорошее, но мне не нравится. Хотя дикция в этом стихотворении замечательная.

Волков: А у вас никогда не возникало тоски по той, дореволюционной богемной жизни? Или, может быть, у вас были другие, более современные представления о том, как должен жить поэт или писатель? Я помню, что в Ленинграде в шестидесятые годы многие мечтали о стиле жизни а-ля Хемингуэй: подойти к стойке бара и мужественно заказать стопку кальвадоса – или кальвадоса, уж не знаю, как правильно ударение поставить…

Бродский: Кальвадос, кальвадос. Вы, Соломон, задаете замечательные вопросы, но я на них просто затрудняюсь ответить… У меня лично подобной тоски не было. Потому что все это слишком пахло каким-нибудь Александром Грином, его версией, скажем так, «изящной жизни». Эта жизнь никаких особенных загадок или шарма для меня не составляла и не составляет. И, скажем, та же «Бродячая собака» представлялась мне всегда куда менее интересным местом, чем трактир у Федора Михайловича Достоевского.

Волков: А что собой представляла современная вам ленинградская «изящная жизнь»?

Бродский: Наверное, художники и их мастерские. «Поедем к художнику в мастерскую!» – так это мне вспоминается. Скажем, у меня были два знакомых художника, у которых была мастерская в совершенно замечательном месте, около Академии художеств. Художники были посредственные, хотя талантливые по-своему, прикладники. Довольно забавные собеседники, ужасно остроумные. И у них время от времени собиралась богема, или то, что полагало себя богемой. Лежали на коврах и шкурах. Выпивали. Появлялись какие-то девицы. Потому что художники – они чем привлекательны? У них же натурщицы есть, да? По стандартной табели о рангах – натурщица, она как бы лучше, чем простая смертная. Не говоря уже о чисто порнографическом аспекте всего этого дела.

Волков: А что, был и такой аспект?

Бродский: В основном шли разговоры, окрашенные эротикой. Такое легкое веселье или, скорее, комикование. И трагедии, конечно же: все эти мучительные эмоции по поводу того, кто с кем уходит. Поскольку раскладка была, как всегда, совершенно не та. В общем, такой нормальный спектакль. Были люди, которые приходили на это просто посмотреть, они были зрители. А были актеры. Я, например, был актером. Думаю, что и в «Бродячей собаке» происходило, в известной степени, то же самое.