Дневник. 1917-1919 - страница 2
Получается идиотская, невыразимо мрачная и бесконечно опасная нелепица; мы продолжаем думать или притворяться, что представляем из себя еще что-то в то время, когда мы уже ничто и бесповоротно ничто, или во всяком случае очень близки к этому пределу. Уже поздно; поздно и позорно становиться теперь в грозные позы и греметь громами, более смешными и бутафорскими, чем громы Калхаса; никто уже не верит в поверженных и развенчанных богов и в их силу, никто уже не боится их громов; а если и продолжают иногда еще слушаться, то это «последние тучки рассеянной бури».
Всё же хочется думать, а временами даже и верится, что, несмотря на всю мрачность нашего положения, не всё еще окончательно потеряно и что, приняв немедленно самые исключительные и не останавливающиеся ни перед какими экстравагантностями меры, можно было бы продолжать вести оборонительную войну. Эти меры – отказ от наступления, переход на добровольную службу за большое вознаграждение, а главное – прекращение той подозрительности, с которой относятся к нам, строевым начальникам, правительство и разные комитеты, особенно после корниловской истории[4]. Все мы, сидящие на самом фронте, у самого солдата, бесконечно далеки от тех заоблачных фантазий, от которых пухла голова ставочных восстановителей, и в этом отношении нас бояться нечего, а нам надо поверить и нам помочь; как бы ни были мы далеки от согласия с тем, что установилось сейчас на Руси, но мы думаем только о фронте, о возможности продолжать войну и победить врага; потом мы уйдем или будем, может быть, бороться против того, чего не сможем признать, но сейчас, для данного порядка вещей, нет никого более ему лояльного, чем огромное количество строевого командного состава.
Бояться нас глупо; подозревать в желании взорвать существующий порядок – нелепо; ведь это так ярко доказано нами и в марте, и в августе, когда чувство ответственности за фронт властно заглушило в нас всё остальное.
Но для спасения вверху нужны иные лица, иные решения, иные методы, а им, видимо, уже не бывать. В тылу опустошительным пожаром разливается пораженческая волна; немецкий яд проникает всё глубже. Всё чаще и чаще – случаи решительного отказа частей идти на смену стоящих в окопах; отказаться в открытую еще зазрят последние, еще не рассосавшиеся остатки старой совести, и поэтому выдумывают самые пестрые, подчас невероятно нелепые причины своего отказа; члены армейского комитета носятся как угорелые, уговаривая, усовещивая, убеждая и иногда даже грозя, и с великими усилиями вытаскивают упирающихся на фронт. За полдня, что я провел сегодня в Двинске в штабе армии и в армейском комитете, было получено три донесения об отказе частей идти на смену, причем в 19-м корпусе один из полков 38-й дивизии заявил, что он вообще больше в окопы не пойдет.
Во всех резервах идет сейчас бесконечное митингование с выносом резолюций, требующих «мира во что бы то ни стало»; старые разумные комитеты уже развалились, и вожаками частей и комитетов сделались оратели из последнеприбывших маршевых рот, отборные экземпляры шкурников, умело замазывающие разными выкриками и революционной макулатурой истинные основания своей нехитрой идеологии: во что бы то ни стало спасти от гибели и неприятностей свою шкуру и, пользуясь благоприятной обстановкой, получить максимум плюсов и минимум минусов.
Все мы, начальники, – бессильные и жалкие манекены, шестеренки разрушенной машины, продолжающие еще вертеться, но уже неспособные повернуть своими зубцами когда-то послушные нам валы и валики. Ужас отдачи приказа без уверенности, а часто и без малейшей надежды на его исполнение, кошмаром повис над русской армией и ее страстотерпцами-начальниками и зловещей тучей закрыл последние просветы голубого неба надежды. Штатские господа, быть может, и очень искренние, взявшие в свои руки судьбы России и ее армий, неумолимо гонят нас к роковому концу.