Дороги и судьбы - страница 16
В сопках водились хунхузы. Они иногда обстреливали поезд, стараясь убить или ранить машиниста, чтобы остановить состав. Если им это удавалось, они грабили пассажиров, а иных уводили с собой, чтобы затем требовать выкуп.
Обстреляли однажды и нас. Мать стащила меня с верхней полки, заставила лечь на пол, и главное, что я запомнила, это то, как было противно лежать на вагонном полу в грязно-голубой луже пролитого молока, а отодвинуться некуда, рядом тоже лежали, я порывалась встать, меня укладывали насильно, и что-то резко стукало в стенку вагона, и кто-то стонал в соседнем купе… Хунхузам не удалось остановить наш поезд, он благополучно достиг станции Хэндаохэдзы, и там сменили машиниста, раненного в руку, и все восхищались его героизмом, и кто-то еще был ранен из пассажиров, и в каких-то вагонах выбиты стекла, а на стенках некоторых, в том числе и нашего, были обнаружены следы пуль… Бог мой, с какими прикрасами я рассказывала потом об этом приключении знакомым девочкам!
И отец приезжал в Эхо. Там он учил меня, восьми-девятилетнюю, ездить верхом в казацком седле на смирной низкорослой монгольской лошадке… Отец приезжал в Эхо и жил у дяди Шуры, хотя терпеть его не мог, ибо нельзя представить себе двух более непохожих людей, чем эти двое… А дядя Шура, полагаю, никаких сильных чувств к отцу моему не испытывал, глядел на него как на всех, то ли видя его, то ли нет. Однако никому не склонный прощать “заигрываний с большевиками” отец сквозь пальцы смотрел на советский паспорт Александра Дмитриевича. Что, дескать, спрашивать с этого одержимого? Кроме будущности рисовой культуры и льняных посевов в Маньчжурии, а также лекарственных растений, этого чудака не интересует ничего. Политика в самом деле была совершенно чужда Александру Дмитриевичу… Знаю, что после того, как он лишился своего любимого опытного поля в Эхо (после конфликта 1929 года на КВЖД), а затем питомника на станции Сяолин (после оккупации Маньчжурии японцами) дядя Шура стремился уехать в Россию, но тогда из этого, уж не знаю почему, ничего не вышло…
Летом 1933 года дядя Шура жил в Харбине, снимая комнатушку в Мацзягоу.
Опять необходимо отступление.
Не считая окраины города, населенной исключительно китайцами и называвшейся Фузцядянь, Харбин делился на несколько районов, из которых главными были Пристань, Новый город и Мацзягоу. Пристань – деловой район, тут магазины, лавки, конторы, гостиницы и, несмотря на близость реки Сунгари (отсюда и название – Пристань), мало зелени, много пыли. Новый город – район центральный. Здесь управление и правление КВЖД, скверы, проспекты. Железнодорожное собрание (дом парадного вида цвета крем, внутри прекрасные залы и сцена, позади дома – парк, где летом в раковине играл оркестр), а на главной площади, на холме (от него круто вниз мимо правления КВЖД сбегала широкая улица, упиравшаяся в вокзал), возвышался, царил над городом деревянный собор с шестигранным куполом, а над ним и гораздо ниже, по бокам крыши, маленькие луковицы с крестами. Мне кажется, зодчий пытался создать нечто похожее на древнюю русскую церковь, но в чем-то переборщил, не было в соборе присущего этим церквам скромного величия, а было нечто пряничное… Наиболее удаленным от реки, но самым зеленым и уютным был третий район города, преимущественно одноэтажный. Тут были скамейки за оградами палисадников для отдыха, бесед и щелканья семечек, попадались и дома с завалинками и резными наличниками окон… Некоторые жители держали коров, они паслись на зеленом пустыре, и вечерами улицы оглашались мычанием – коровы шли домой. И еще доносились мерные удары колокола из монастыря, чья стена белела где-то там, за пустырем… Если бы не скрежет, звон и синие искры трамвая, ходившего по главной улице и связующего все три района города, то эта часть Харбина напоминала бы крупное русское село, а называлась китайским именем – Мацзягоу.