Два голоса, или поминовение - страница 17



потоки, бурлящие пеной, гоня,
ветер несется полем широким.
Выйду в долины, выйду в дубравы,
глаза погружу в тишину и даль,
снова увижу молодость славную
в цветах, на которых весна и печаль.
Вам, незабудки голубые, прибрежные,
подснежники тихие, снега белее,
поет мое сердце, кроткое, нежное,
о том, что любил я, о том, что лелеял.
Молодо, молодо, страха не зная,
смело и ясно взгляну я на свет.
О, как высоко вдаль простирается
май бесконечный, май моих лет!
Знаю, не раз расцвету еще маем,
песни потоком грудь всколыхнут,
синюю бездну глазами пронзая,
смерти в лицо я еще загляну!

О радости

Над тихой голубой водою
небо голубое и тихое.
Зашумело зеленое, молодое
по небу зеленым вихрем.
Где же ты, ветер зеленый,
над какими шумишь полями?
Еще в росах калины и клены,
и глаза залиты слезами.
Зашумела синева на склонах,
золотыми лучами светится,
вдаль – молодое, зеленое —
несись, мое сердце, мой ветер!
Несись в шуме шальном, зеленом,
дождем радости золотистым!
Зеленым калинам и клёнам,
тебе и мне песни лучистые.

Тревога и песнь 

Элегия на смерть Людвика Варынского

Если ты не страшишься песни,
невеселой, скупой, придушенной,
если муж ты душою и если
песню вольную любишь, – послушай.
Ширь земная не знает границы,
тщетно мысль охватить ее хочет.
А по шири земной – темницы,
а в темницах – тоска, одиночество.
Вот уж ноги опухли – как брёвна,
вот уже дёсны цингою изрыты,
и лицо все бледней и бескровней,
только пламя во взоре открытом.
Март. Весна. Небеса все яснее.
День встает в тишине непробудной.
Но дышать все трудней и труднее
и о смерти подумать трудно.
В этой камере, мраком объятой,
вдруг он слышит товарищей пенье,
шлиссельбургских мрачней казематов
и грозней шлиссельбургских видений.
Слышит песнь, пронзенную гневом,
и твердит он невидимым братьям,
как твердил он когда-то в Женеве:
«Дорогие, мне надо обратно...
В Лодзь обратно, в Варшаву, в Домброву...
Не сломили меня эти годы...
О, я должен вернуться... быть снова
вместе с партией, с польским народом...»
Вновь безмолвье кругом гробовое,
точно нить, его мысль оборвалась,
и застыло лицо восковое,
и в глазах только пламя осталось.
Где-то в небе рассыпалась стая
птиц крикливых, зловещих и черных,
словно шрифт, за которым простаивал
он ночами в подпольной наборной.
Фабрика Лильпопа... улица Злота...
и Журавья... все спутаны явки...
ах, работа... как много работы...
павильон в цитадели варшавской...
Но отхарканным легким не больно.
Смерть в «глазке» сторожит непробудно.
О, с такою тоскою по воле
умирать так мучительно трудно!
И горит его взор, догорая,
если ж искры последней не станет,
мысль его, словно факел пылая,
подожжет пусть тюремное зданье!
Еще раз повернулся... И снова:
– О, я должен...– Опять улыбнулся.
Захлебнулся последней кровью.
И скончался. В отчизну вернулся.

Лёгкая атлетика

Олимпийцы, атлеты,
мировою овитые славой,
услышите ль голос поэта
в час бойни кровавой?
Не каркаю, как ворон крылатый,
не вещаю вам, как пророк,
не актер я и не декламатор —
я слышу предгрозовые раскаты,
я чувствую – близок срок,
когда лава польется из кратера.
Рекордсмены и чемпионы,
футболисты, боксеры, стрелки!
Это вам раздадут патроны,
это вам раздадут штыки.
Это от вас отваги потребуют,
это для вас мундиры шьют
в Европе, где мильоны без хлеба,
где правит диктаторов кнут.
Это вас, не видевших света,
погонит по трупам зверье
в заморские колонии, в Страну Советов
за рынками сбыта и за сырьем.
Это вас в мир отчаянья вышлют,
здоровых, красивых и молодых,