Два голоса, или поминовение - страница 8



Песни кровью обвиты, как знаменем,
вбитым в пламя и дым.
Прожектора жгучий луч, клубки кентавров свирепые,
небо корчилось на мостовой, в чёрной лаве город
продрог.
Глаза синевы повыцвели, от красноты ослепли.
Вздувался вулкан горящих голов, кулаков и ног.

Иокогама

Там, где над Дальним Востоком парус полярный бел,
где небо и море едины, как на японском флаге, —
сонную Иокогаму кошмарами одолел
призрачный древний Фудзи, скрытый в солёной
влаге.
Чудится Иокогаме сдавленный гул глухой —
словно подземный топот, битва, гремящая близко,
словно под великанской беспощадной ногой
рушатся небоскрёбы где-то в Сан-Франциско.
Слушает Иокогама монотонный ритм
и, маяком взирая – глазом блёклым, стеклянным, —
видит Японии льдину, льдину Европы зрит —
сушу, что в мрачном море застыла, как Геркуланум.
Мы же, во тьме внимая звездным шумам в Ковше,
чуя дрожанье суши, слыша ее дыханье,
кратеры метрополий топчем с огнем в душе
и разжигаем пламя в мировом вулкане.

Последний день

«Скорей!» – дрожащие улицы стонут и ржут,
зарёванные,
на площади бьют в набат, бурлящие толпы прут.
Небо – сырой тротуар, окровавленный
и заплёванный.
Дико под ребрами вздулся сердца распухший труп.
Тумбы афиш прорастают женщинами живыми,
а поэты их режут острым красным ножом,
головы, как конфетти, в корзину летят с гильотины,
мозгов растоптанных месиво синеет грязным
пятном.
Город распят на решетках вздыбленных улиц,
лица домов, как сеть, занавесила морось мглистая,
тянутся кверху фасады домов, дрожа и сутулясь,
хотят у каминных труб на шеях повиснуть.
Остро мигая, гасли глаза на пустом перекрестке,
«Что же... всё кончено?..» – губы жевали беззвучный
вопрос.
Кто-то поспешно тискал в опустевшем цветочном
киоске
трупики тощих, помятых, как проститутки, роз.

Бегство

Деревья – худые – махали руками отчаянно,
в сверкающих лужах плясали тени – шальные...
Глаза! – а в глазах мягко, страшно и маятно...
Злые глаза – огромные, бархатистые и чужие.
Волосы ветра дождливые опутали нас тайком,
гонит на чёрных крыльях ночей прожорливых
стадо.
Молчи! Убегаем. Успеем. Да, знаю, ещё далеко.
Дальше некуда – ладно, доеду, я должен, так надо!
Куда? – не знаю. Куда? – не спрашивай. Далеко!
Улицы мчат вслепую – крест-накрест – чёрными
иксами.
Пёс-ветер на повороте за горло хватает молчком.
Смотри! – на коне пролётки архангел Апокалипсиса...
Слышишь! – город шипит, глазницы его пылают.
Мы падаем в пустоту – уже ничего не случится,
только сердца́ во мраке – гудящими колоколами,
только уколы дождя – дробные капли на лицах...
* * *
Опять мостовые, стены… Их скуке навек я отдан,
всё гонит меня отсюда, но тело – будто связали.
И ничего не изменят ни Рим, ни Париж, ни Лондон:
ведь и они в мою душу твоими глянут глазами.
Не ослеплюсь их блеском, не оглушусь их шумом,
и почернеет вода в каналах венецианских.
Оттуда к тебе вернусь я последним криком угрюмым,
вернусь к тебе мрачной тучей, повисшей в пустых
пространствах.
Но всё же вырвусь, уеду, отправлюсь в дальние дали,
так много волюшки вольной на морях и на суше,
и городов так много… О, чтоб они все пропали:
везде без тебя мне плохо… Да и с тобой – не лучше…

Путник

Лишь на север мне дует ветер,
и от волн – седина моя,
мне звезда путеводно светит,
мне как суша – моя ладья.
Не страшат меня бури ярость,
медь луны, чернота, синева.
Сердце – горящий парус!
Сердце – разбитый штурвал!
Нет, не будешь ты ждать, как Сольвейг...
(Ветер к северу мчит, озверев.)
Не сумеешь ты спеть, как Сольвейг,