Двенадцатый год - страница 41
– Ох, сдается мне – плачущий крокодил, – заметил Карамзин.
– Да, но в слезах этих блестят перлы западной цивилизации, а не булыжник обскурантизма.
– Оно так, но цивилизация-то у него стоит на запятках, а не заместо кучера, – возражает Карамзин.
– Лучше, Николай Михайлович, если цивилизация даже на запятках, чем вместо кучера – капитан-исправник… Верьте мне, вы хорошо, лучше меня знаете русскую историю: когда-нибудь нам придется поплатиться за этого капитана-исправника перед всей Европой… Только тогда Россия будет безопасна от нового крестового на нее похода Европы, когда примет и усвоит себе формы жизни, которые рекомендует всему миру наука… Я скажу вам: не noblesse oblige, a civilisation oblige[21]…
Сперанский говорил горячо, хотя тихо и ровно. Спокойное лицо его оживилось, глаза сделались добрее и красивее. Он много думал над тем, что говорил.
– России многого недостает, – продолжал он, – да, по правде сказать, она еще и не начинала идти этой обязательной для всего человечества дорогой… Даже и Петр на этом пути ничего не сделал, он больше думал о себе.
– Какой же это путь? – спросил Карамзин.
– Кажется, на этом пути с помощью Лагарпа[22] и Сперанского Александр – хотел попробовать сделать первый шаг, – сказал как бы про себя Тургенев, глядя на взморье.
– Нет, – возразил спокойно Сперанский, – я только мечтаю об этом со своею подушкою… с Иеремию Бентамом[23]…
– Это тот, что вы издали?
– Да. Бентам ищет такую форму человеческих отношений, которые дала бы «величайшее возможное счастье для величайшего возможного числа людей». А я мечтаю о немножко большем, чем это…
– Ах, папочка! Ты точно стихи говоришь! – наивно воскликнула Лиза.
– Да, стихи, моя дурочка! Это – поэзия директора департамента.
– Какие стихи? Кто стихи сочинил? – очнулся старик Державин. – Директор департамента?
Одно слово «стихи» будило старого поэта, как труба боевого коня.
– Да вы же сегодня декламировали мне вашу новую оду, – спокойно отвечал Сперанский.
– Да, но я вам конец не сказал… А конец этот пророческий…
– Что ж пророчит ваша ода, ваше высокопревосходительство? – любезно, но с открытой иронией спросил Тургенев, придвигаясь к старику. – Надеюсь, мой вопрос не нескромен.
– О нет! – отвечал старик, довольный, что его сажали на его коня. – Я думал так окончить свою оду:
– Прекрасно! Великолепно! Сейчас чуешь орлиный полет «Певца Фелицы», – заговорил Тургенев опять-таки не без скрытой иронии. – Но вот что скверно, ваше высокопревосходительство: галльский-то петух шибко поклевал, сказывают, нашего орла…
– А орел после совсем заклюет петуха! – горячился старик.
– Ну, это конечно… А что касается Европы, то сначала, когда наш орел заклюет петуха, это точно, она падет перед орлом на колени, а как оклемает маленько, то и закричит на него: «кш-кш!»
– Как это, государь мой?
– Да коленкой нас.
– Нет, государь мой, этому не бывать.
Старик волновался. Частое повторение «государь мой» – явный признак этого волнения.
– Не спорю, не спорю, ваше высокопревосходительство, – оправдывался Тургенев, очень хорошо знавший упрямство самолюбивого старика. – Что касается наших воинов, то они готовы в супе съесть галльского петуха. Я получил сегодня из Тильзита письмо… знаете от кого? – обратился он к Карамзину.
– Не знаю. От кого?