Еда и патроны. Прежде, чем умереть - страница 42



Переночевав в доме старосты, рано утром мы со Стасом уже дежурили возле дверей храма, сладостно предвкушая грядущий успех нашей маленькой пьесы под названием «Сейчас вы все охуеете». С половины девятого публика начала подтягиваться к подмосткам, доселе не видавшим столь смелых постановок. Ничего не подозревающие кадомовцы приходили семьями, и я едва сдерживал сатанинскую ухмылку, живо представляя себе, как эти тётушки в косынках, идущие под локоток со своими благоверными, пытаются одной рукой закрывать уши малолетним отпрыскам, а другой – беспрерывно крестятся, внимая каждому слову о содомитских проделках своего пастыря, и весь Кадом вдруг становится на шаг ближе к своему библейскому городу-побратиму.

– Никогда ещё так не ждал начала воскресной службы, – поделился я переживаниями со Станиславом.

– Причастимся? – спросил он, глянув на часы.

– О, кровь и тело тут сегодня точно будут, вот только не уверен, что Христовы. Пойдём-ка внутрь, пока лучшие места не заняты, я хочу видеть это во всём блеске.

– До сих пор не верю, что ты отговорил меня брать автомат.

– Прояви уважение к уходящим традициям.

В церкви было уже многолюдно. Воняло ладаном вперемешку с дешёвыми сальными свечами. Народ разбивался на группки по знакомствам и точил лясы в ожидании священного действа. Завсегдатаи то и дело искоса поглядывали на нас – пришлых – и шушукались, заслоняя рты. И вдруг всё стихло. Возле алтаря появилась высоченная фигура в чёрной рясе до самой земли, так, что подол волочился по полу. Фигура, стоя спиной к пастве, взяла расшитую золотом голубую епитрахиль и водрузила себе на шею, приподняв собранные в хвост смоляно-чёрные волосы.

– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно, и во веки веков, – прогудело под сводами и, готов поклясться, я задержал дыхание от этих звуков.

Есть разные голоса – те, которые заставляют слушать, которые заставляют верить, от которых бросает в дрожь. Но такого голоса я не слышал никогда прежде. Он, будто язык колокола, бил по черепу изнутри и заставлял его резонировать в такт своему потустороннему тембру. Да и внешность Емельяна была под стать его вокальным данным – вытянутое сухое лицо с острыми скулами и тонким горбатым носом обрамляла густая чёрная борода, доходящая аж до пояса, под косматыми нависающими бровями горели глаза-угли, глядящие так, будто Страшный Суд уже начался, и Емельян на нём прокурором. Представить себе, что этот двухметровый бородач с иерихонским горном вместо глотки охоч до мальчиков было тяжеловато. Но тем ошеломительнее должен быть эффект страшного разоблачения!

Пока Емельян повергал паству в благоговейный трепет, читая входные молитвы, на сцене возник наш протеже и нерешительно замялся, теребя витой ствол семисвечника. Глаза Игната, полные ужаса и влаги, бросали взгляд то на нас со Станиславом, но на спину Емельяна, будто ища поддержки. Первый выход на публику всегда такой волнительный.

– Пошёл! – зашипел ему Стас и коротко махнул рукой, но Игнат всё продолжал мацать церковную утварь. – Долго он – сука! – телиться будет?

– Дай парню собраться.

– Эй! – снова зашептал Стас сквозь стиснутые зубы. – Я сейчас сам выйду и всё скажу! Понял? И пеняй на себя!

– Не дави, – дёрнул я его за рукав. – А ну как в отказ пойдёт? Ничего не докажем.

Но толи вербальный посыл Станислава достиг цели, толи невербальный, в виде суровой рожи с пульсирующей веной, однако Игнат перестал теребить семисвечник и неверными ногами тихонько пошкандыбал навстречу публике. Поравнявшись с Емельяном, он сделал шаг в сторону и, уверившись, что святой отец до него не дотянется, воздел руки к небесам.