Емельян Пугачев. Книга третья - страница 53
И вот перед Пугачевым остановился протрезвевший механикус. Он – низкорослый человек, лицо костистое, широколобое, с темными, глубоко посаженными глазами; в них светился ум и затаенная скорбь. Пугачев с любопытным вниманием всматривался в чисто бритое, исхудавшее лицо его и хмурил брови.
– Я Тимофей Коза, твое величество! – выкрикнул механикус и, держа шляпу под мышкой, поклонился Пугачеву. – Прости, отец… В ноги тебе не валюсь, не приобык царям кланяться земно. Цари бо царствуют, вельможи господствуют, рабы стонут-воздыхают, пресмыкаются. А я, горький, того не желаю – я сам себе царь!
– Цари, друг мой, всякие случаются, – возразил Пугачев, глядя в упор на механикуса. – Одни, верно, царствуют да бражничают, а есть и другие, кои труждаются и страждут.
Механикус опустил взор в землю, лысая голова его склонилась. Пугачев участливо спросил его:
– Пошто пьешь, Тимофей Иваныч? Мастер ты, слыхать, отменный, а этакое погубление себе чинишь. Званье свое мараешь. А ведь ты не мал человек на белом свете…
– Обида, обида, твое величество! – закричал Коза и закашлялся. – Убери неправду с земли, тогда брошу. Чья пушка? Моя пушка! А немец говорит – его пушка. Вот он в небо вдарил, а я в сарайчик тот, защуря глаза, влеплю.
– Мой пушка! – брызгая слюной, закричал немец.
– Ну ладно, твой – так твой… – более спокойно сказал механикус. – Ты ее по моим исчислениям сделал, а выдумал ее я, Тимофей Коза. Полгода сидел над чертежами. Для туркской войны старался.
– Мой пушка! – снова запальчиво воскликнул Мюллер, напирая брюхом на механикуса.
– Царь-государь, дозволь! – отодвигаясь от немца, заголосил Коза и крикнул пушкарям: – А ну, ребята, заряди! – Он бросил шляпу в руки малайки-башкиренка, достал из кармана измызганную записную книжку с карандашом и спросил Антипова о расстоянии до сарайчика.
Тимофей Коза, морща лоб и двигая бровями, делал в книжке нужные расчеты, бубнил себе под нос:
– Я и субстракцию знаю, и что есть радикс знаю… Зензус, кубус…
Он замолк, проверил свои исчисления, присвистнул, всмотрелся в показатель на дуге, выкрикнул:
– Враки, немец! Траектория неверна. Двадцать три с четвертью градусов надо, а у тебя, черт некованый, двадцать четыре с половиной.
Все с нетерпением ждали выстрела. Пугачев, покусывая усы, прищуривал то левый, то правый глаз. Коза перевел показатель, закричал:
– Пали!
Ударил выстрел. Пугачев сказал механикусу:
– Слышь, Тимофей Иваныч. Все едино – утрафишь ты, не утрафишь ли в цель – люб ты мне. Хочешь вольной волей идти в нашу императорскую армию – иди, рад буду… Только допряма говорю тебе: пьянству положи зарок.
– Зарекаюсь, царь-отец, зарекаюсь! Сей же день пить брошу. И в армию к тебе вступлю. Авось мимо нареченные невесты моей путь твой предлежать будет. Я вживе ее почасту вижу, она, юница непорочная, до сей поры из своего сердца не истребляет меня. И я, горький, такожде верность ей блюду и не творю блуда ниже делом, ниже помыслом своим… – Тимофей Коза говорил жарким, захлебывающимся голосом, глаза его горели безумством, испещренное морщинами желтое лицо покрылось красными пятнами.
– Брось ты нескладицу молоть, Тимофей Иваныч, – отмахнулся Пугачев. – Опомнись!.. Слышал я про юницу про твою, она старухой давно стала.
– Отец! – с отчаянием закричал Коза и, скривив рот, заскорготал зубами. – Я думал, ты един поверишь мне, а ты – как все… Сказываю тебе, время не трогает ее, время над ней идет. До днесь Таня моя в юности обретается. Да вот и сей день, как подъезжал к заводу, она сидела у лесной опушечки, вьюнок плела. Это, говорит, Тимошенька, тебе. Вот он, вьюночик-то, вот, – механикус, тяжело, с прихлюпом, вздыхая, достал из кармана свитки небольшой венок первых полевых цветов и помаячил им перед Пугачевым.